Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 143

Над Машуком ветер низко гнал лохмотья туч. Их белые края задевали за каменные выступы и оседали холодным туманом. Иногда слободка за Подкумком вовсе исчезала из глаз. Барышни кутались в шали и незаметно утирали влажные щёки батистовыми платочками.

Внутри беседки на круге были изображены направления тридцати двух ветров.

   — А я как-то не замечала, что их целых тридцать два, — сказала Эмилия, пренебрежительно махнув рукой в перчатке. — До сих пор считала, что только четыре.

   — Роза Кавказа всегда так тесно окружена, что сквозь забор из мундиров и четырём ветрам не пробиться, — ввернул Лермонтов.

   — Полноте. — Эмилия надула губки, но кукольное розовое лицо, обрамленное белокурыми локонами, отразило горделивое удовольствие.

   — Не понимаю, что приятного в этих звуках? — добавила она, прислушиваясь к гудению невидимой арфы, вделанной в нутро среднего столба. Пьедестал вращался, послушный движению флюгера, и ветер, проникая в продольную щель, ударял по струнам.

   — Роза — царица запахов, — безмятежно проговорил Лермонтов, — к чему ей обременять себя ещё и органом слуха?

   — Вы сделали мне дерзость и заслуживаете наказания!

   — Прикажите же Мартынову поскорей меня зарезать. Иначе его большой кинжал покроется ржавчиной от безделья.

   — Не беспокойся, я держу оружие в порядке, — без тени улыбки отозвался Мартынов.

Он недавно обрился наголо из щегольства. Всё в нём было преувеличенно и напоказ: бешмет с огромными газырями, густые бакенбарды, нахлобученная до бровей косматая белая папаха. Картинно опираясь о лёгкие перильца воздушной беседки, он с назойливой меланхолией смотрел вдаль, словно вовсе не участвуя в разговоре.

Лермонтов смерил его смеющимся взглядом от мягких кавказских сапожек до привздёрнутого носа и пробормотал скоро-скоро:

Сёстры Верзилины захихикали. Мартынов досадливо поднял брови.

   — Ты не один мастер на эпиграммы, — только и нашёлся он.

Барышни захлопали в ладоши.

   — Браво, месье Мартынов! Теперь ждём вашего экспромта.

Мартынов приосанился, даже приоткрыл было рот, но внезапно потупился с благородной миной.

   — То, что принято между солдатами, не годится для дамских ушей, — скромно сказал он.

Лермонтов привскочил, чтобы достать до мартыновской щеки. Звонко чмокнул.

   — Ай да Мартыш! Победил, не вынимая кинжала. Завтра, один на один, ты ведь скажешь мне свой экспромт? На сочинение у тебя остаются почти целые сутки. — И беспечно отвернулся, не замечая новой обиды, нанесённой щепетильному приятелю.

Стихи брызгали из него, как из кипящего самовара. Он готов был говорить в рифму по любому поводу. Зардевшейся Наденьке как-то написал в альбом:

Девица убежала причёсываться. А Лермонтов обернулся в сторону Глебова:

Обиделся один Лисаневич. Два дня отворачивался от Лермонтова даже при случайной встрече. Тот усмехался, но внутренне был недоволен собою. Сам он был раним, но не обидчив. Даже с Барантом оскорбился прежде всего за Россию. Но что ему было трудно подавлять в себе, так это властность. Он легко раздражался, если кто-то немедленно и естественно не подпадал под его влияние. Способен был относиться к другим с уважением, искренне восхищаться. Но бессознательно ставил в центр их существования самого себя. Не замечал, что даже любя готов верховодить, как некогда мальчишками в Тарханах.

Разобравшись в этом странном клубке противоречий, которые приводили его к поступкам, заставлявшим порой мучительно стыдиться самого себя, Лермонтов мечтал о железной самодисциплине, стремился к постоянному самоконтролю. Но в полной мере это ещё не давалось ему. Вспышки искренности и подавленная застенчивость перемежались, став понемногу чертой натуры. Лермонтов творил добро не рассуждая, деспотически. Зло вынашивал с мукой, подогревал самолюбием...

Кроме Мартынова, главной мишенью его острот стал «умник» Васильчиков.

Чем дальше, тем саркастичнее:

Васильчиков угрюмо перебирал в уме эти эпиграммы одну за другой, сидя в гостиной Мерлини в глубоком кресле и вытянув журавлиные ноги. В минуту горячности он написал отцу, что изгнанный из Петербурга Лермонтов и здесь, в Пятигорске, несносен. Тот уклончиво ответил, что государю нельзя напоминать о человеке, одно имя которого ему столь неприятно. Но обуздать наглеца можно на месте...

От этого письма у Васильчикова почему-то засосало под ложечкой. Он был недоволен собою. Лермонтов — наглец? Не-ет, не то, не так... Идя с ним по бульвару, он всякий раз слышал шёпот: «Лермонтов идёт!» Ну, а как ему, вольнолюбцу из кружка «Ле сэз», отправленному папенькой с чиновничьей комиссией по Кавказу, чтобы замять скандал, как ему-то разобраться в собственной душе?! Что там на дне — праведный бунт или смирение перед царём? (Тотчас встал перед мысленным взором поджарый широкогрудый Николай Павлович в измайловском сюртуке, застёгнутом на все крючки и пуговицы.) Васильчиков вздохнул и стал рассеянно смотреть, как в стороне за ломберным столом метали банк. Конечно, то был не роскошный стол резного дуба, обитый зелёным сукном, на восемнадцать стульев с резными спинками, как в столичном игорном доме. Но тщеславная генеральша тянулась изо всех сил. На стенах висели картины в тяжёлых рамах, ярко горели лампы под нечистыми фарфоровыми колпаками, на обшарпанной консоли вместо цветов стоял поднос с тремя разноцветными графинчиками.

К ним-то, неприметно озираясь, тянулся Некто с крысиными усиками, в сюртучке без погон. В молодом его лице таилась неуловимая порочность, и когда с искательной улыбкой он намеревался заговорить с Васильчиковым, тот всякий раз брезгливо отводил взгляд в сторону.

Банк держал недавно приехавший из Петербурга жандармский подполковник Кушинников. Семь лет назад царь «изволил найти нужным усугубить надзор за поведением большого скопления приезжих в Пятигорске» и пожелал, чтобы Бенкендорф лично ему докладывал о лице, которое избрано им для «исполнения сей обязанности со всевозможной точностью и осторожностью». С той поры голубые мундиры стали непременной принадлежностью кавказских вод.

Кушинникову было рекомендовано не заниматься сбором ничтожных сведений, как его предшественники, которые косились на чьи-нибудь янтарные чётки, видя в том знак тайного общества...

   — Сожалею, мон ами, но ваша карта убита, — с сочувственной улыбкой сказал подполковник Лисаневичу, который держал перед собою бубновую даму, положив поверх крупную ассигнацию.