Страница 115 из 130
— А где она ждать будет? На улице? А если мать заметит? А девчонки? Нет, нет… — поспешил оборвать я.
— Не будь теленком.
— Отстань!
Я догнал Зиночку у церковных ворот. Молча мы вышли в потемневший уже переулок, в странно повторившийся весенний вечер, в тревожной тиши которого звучали когда-то сказанные слова.
— Вы слышите?
— Кто-то плачет.
— Пусть. Мне самому плакать хочется.
— И мне. А мать не понимает. Ваша понимает?
— Не знаю. Я ей не говорю.
— Я тоже. Но она все равно догадывается.
— А скоро?
— Что скоро?
— Переезжаете.
— На этой неделе. Против Чистых прудов переулок. Я забыла, какой. Только дом помню. Рубановича.
— Поэт есть такой. Смешно.
— Что смешно?
— Поэт и собственный дом. Глупо.
— А мне жалко.
— Кого?
— Всего. И нашей гимназии, и вообще…
— А я возьму и приеду и буду ходить под вашими окнами.
— Глупости. Мама увидит.
— А мне все равно.
— Шурик!
— Что?
— Ничего. — Она всхлипнула и прикрыла глаза рукой.
— Не надо, — прошептал я, бережно подхватив ее руку в тонкой желтой перчатке. — Мы скоро увидимся. Мы обязательно увидимся.
Но мы не увиделись. Я три раза приезжал на Чистые пруды, нашел и дом Рубановича, даже простоял как-то до сумерек под его окнами, а Зину так и не встретил.
2
Ушла из моей жизни и Катя Ефимова, вернее, уехала в венчальной карете, сверкавшей на солнце, как белый концертный рояль. Я прятался в толпе зевак, стараясь не приближаться к свадебной процессии, медленно двигавшейся из церкви к экипажам, стоявшим в Благовещенском переулке. Впереди шел с иконой надутый, как индюк, Федька Килигин с нашего двора — его, вероятно, нашел и мобилизовал в предсвадебной суматохе Сашко. Я все-таки не принял участия в его жениховском спектакле: что-то в письме Егора заставило меня не сдержать слово, хотя никто и не объяснил мне сути его обвинений.
Никто не предупредил и Катю, никто не стер с лица ее жемчужной счастливой улыбки: письмо Егора не дошло до нее.
— Студент женится, — говорили рядом.
— Кто его знает. Вишь, карет сколько!
— А невеста из бесприданниц.
— Поди, счастлива.
Мне и самому казалось, что она счастлива. Я ведь не сознавал, какую недобрую роль сыграл в ее судьбе. Осознал я это позже, в девятнадцатому году, когда уходил с маршевой ротой на Южный фронт из Астраханских казарм в Лефортове.
Накануне отправки я выпросил увольнительную, чтобы забежать домой, проститься, взять папирос у отца: от солдатской махорки я задыхался и кашлял. За подписью я постучался к новому военкому, которого до тех пор еще не видел. Вошел и обомлел: за столом сидел Егор Михалев. Я его сразу узнал, несмотря на форменную зеленую гимнастерку, чахоточную худобу и розовый шрам на щеке. Он медленно отстукивал что-то на стареньком ундервуде, хрипевшем и дребезжавшем при каждом ударе пальца.
— Что тебе? — спросил он не глядя.
Я молчал. Он рассеянно взглянул на меня, чуть прищурился, рассеянность сменилась сосредоточенностью, пристальным вниманием, и вдруг в глазах сверкнули знакомые смешинки.
— Вот так встреча! — негромко произнес он. — Ну, подойди ближе, кадет.
— Я не кадет, — возразил я, делая шаг к столу.
— Поумнел, значит?
— Поумнел.
Он снова внимательно оглядел мою невзрачную фигуру в обвисшей солдатской шинели, явно мне не по плечу.
— С нами на беляков идешь?
— Иду, товарищ комиссар! — пронзительно крикнул я.
Он поморщился.
— Как же я могу тебе верить, если ты меня уже раз обманул?
— Я не хотел… так вышло… — пробормотал я, опустив глаза, — я положил письмо в книгу, а ее…
— Да ладно уж, — прервал он меня. — Ведь все подтвердилось, о чем я писал.
Он посмотрел на меня выжидающе, но я не мог выдавить из себя ни единого слова в ответ.
— Ты хоть письмо-то прочел?
— Прочел.
— Ну, и что?
— Я не понял, — прошептал я, мечтая, чтобы он не услышал.
Но он услышал.
— Не понял? Да ну! — Он даже засмеялся, настолько чудной показалась ему такая непонятливость. — Несознательный ты был, правда. Маменькин сынок, тетенькин племянничек. Кадетские листовки носил. Тоже небось не понимал?
Моя голова опустилась еще ниже.
— А мы все-таки разоблачили твоего Томашевича. По всем статьям. Со всеми кличками. Только убег, сукин сын.
— Куда?
— Куда ж ему бежать? К Колчаку либо к Деникину.
— А Катя?
Он долго молчал, прежде чем ответить. Потом сказал сухо, почти враждебно:
— Это тебе не зуб вырвать — любила она его. Раньше надо было рубить, с корешка. Я потому и письмо написал.
Он вздохнул и закашлялся. В груди у него что-то стонало и булькало.
— Какая девка была! — сказал он, отдышавшись.
— Была? — с ужасом повторил я.
— На субботнике обмерзла. Я вот, чахоточный, живу, а она… Да что у тебя там, давай! — почти прокричал он, протягивая руку к бумажной четвертушке с моей увольнительной.
Больше я его не видел. Отправлял нас на фронт поутру его помощник, подтянутый, чистенький, хрустящий ремнями выпускник политкурсов. Гулко стуча по камням тяжелыми солдатскими ботинками, мы выходили на площадь к вокзалу. Набухшее серое небо опускалось все ниже и ниже, закрывая от меня и Егора, и Катю, и Зиночку — все, что прошумело и ушло.
Глава 6
1
Возвращаясь домой, мы двигались уже в нашем эвклидовом мире, не размышляя о пока недоступных ему тайнах пространства и времени.
Волновало другое — перечувствованное, пересмотренное, переоцененное. Старшим — с тайной жалостью и стыдом, младшим — с доброжелательным превосходством.
Один неохотно оборонялся, другой непочтительно наступал на ноги.
— Ты же любил ее.
— Едва ли. Смутное, детское чувство.
— Все равно. Я бы так просто не сдался.
— А если бы мы запретили тебе встречаться с Таней?
— Хе! Попробуйте.
— А все-таки?
— Взрослые не всевластны. А ты струсил.
— Нет, старик. Просто не нашел возможностей.
— А ты искал? Подумаешь, три раза под окнами походил! А телефон?
— Откуда я мог звонить? Из аптеки? Так у нас провизор не пускал гимназистов к телефону.
— Сказал бы ему, что доктора вызываешь. Или еще что-нибудь. Придумал бы. В конце концов, сказал бы ребятам. Ты — своим, она — своим. Вместе придумали бы.
— Мы были одни. Одни в равнодушном мире.
— А ты пробовал?
— Что?
— Повоевать.
— Нас этому не учили, — вздохнул я.
Володька тоже вздохнул.
— Столько ошибок!
— Много, верно.
— Первая твоя ошибка — Сашко. Непростительная.
Я промолчал.
— Конечно, непростительная. Мог бы узнать, что он эсер.
— А я не знал, что эсер — это плохо.
— У Егора бы спросил.
— А я не знал, что Егор это знает.
— Как много ты не знал! Все могло быть иначе.
Я опять промолчал.
Мы вошли в подъезд и остановились у клетки лифта. Я нажал кнопку, вызывая кабину вниз.
— Маме — молчок? — спросил Володька.
Я кивнул. В конце концов, мы оба имели право на тайну.
— Да она и не поймет.
— Разве это непонятно? — спросил я.
— Кому как. А ты выдумщик, папка!
— Много ли нужно выдумки, чтобы игру придумать?
Володька отступил на шаг и, прищурившись, посмотрел на меня:
— А ты уверен, что это была игра?
2
За решеткой лифта медленно опустилась кабина. Что-то щелкнуло. Я открыл дверь, и только сейчас дошла до меня скрытая суть Володькиной реплики.
— А что? — спросил я.
Володька загадочно усмехнулся, не торопясь проскочить в кабину лифта.
— Ты же сам сказал: воображение — не видение, а впрочем…
— Что — впрочем?
— Все. Все, что мы видели. И вот это. — Он вынул из кармана аккуратно сложенный номер газеты и протянул мне.