Страница 21 из 23
– Извини, – сказала она. – Просто я не люблю мех.
– Да?
– Когда сдирают шкуру… Я видела.
– Ага.
– И мне не нравилось.
Тогда бабушка впервые рассказала ему про семейную кожевенную фабрику в Лилле. На школьном английском, почти без эмоций, она описала ужасы своих ранних лет: кровь, вонь гниющего мяса и мочи от дубильных чанов, крики лошадей на живодерне, похожие на детские. Она обрисовала процесс сдирания шкуры в терминах красок. Серебристый нож. Алая кровь. Синие пленки. Желтый жир. Белая кость.
Дед держал шубу на весу. Мех поблескивал в лунной полутьме и как будто даже шевелился.
– Жарко. Из внутри-и, – сказала бабушка.
– Да? – Дед не понимал, о чем она говорит, но ему сразу сделалось проще, привычнее: она вновь стала девушкой с «Вечера в Монте-Карло», сообщившей, что его голова хорошо будет смотреться на заборе.
– Из многих внутрий. Миссис Ваксман сказала, нужно пятнадцать-двадцать внутрий.
Дед ничего не мог с собой поделать. Он рассмеялся:
– Нутрий.
– Ты знаешь внутрию?
– Я уверен, она была сегодня в супе.
Бабушка свела брови – густые и выгнутые, как у Дженнифер Джонс{46}. Деду нравились ее брови, особенно когда она хмурилась.
– Ты меня дразнишь, – догадалась она.
– Извини.
– Нет, дразнить меня не плохо.
– Правда?
– Когда ты. Мне нравится, как ты дразнишь.
Дед почувствовал, что заливается краской. Веранду освещали только Луна и лампа в дальнем углу гостиной. Дед не знал, видит ли бабушка, как он покраснел.
– Мне нравишься ты, – сказал он.
– Ты мне тоже, – быстро ответила она и так же быстро добавила: – У меня есть дочка, знаешь?
– Ага, – ответил дед, застигнутый врасплох. Значит, двое. Спасать двоих. Essayons. – Сколько лет?
– Четыре года. В сентябре будет пять.
– А твой… э… ее отец?
– Я его убила.
Увидев лицо моего деда, она прыснула со смеху и тут же зажала рот рукой. Закашлялась от сигаретного дыма.
– Нет! Извини!
Поначалу бабушка смеялась, но чем дольше длился приступ смеха, тем больше он походил на плач. Она задержала дыхание, выдохнула. Взяла себя в руки.
– Это была шутка, но не смешная, так почему я смеялась?
Дед не знал, что ответить, поэтому промолчал. Она потушила окурок в горшке с засохшим цветком.
– Отец погиб. На войне.
Она подошла к открытому окну и подставила лицо холодному ветру. Глянула на молодой месяц. Ее снова пробила дрожь – раз, другой. Теперь она точно плакала да, наверное, и окоченела от холода. Дед повесил шубу на плетеное кресло. Снял пиджак – тот самый, что одалживал у брата для «Вечера в Монте-Карло», – и накинул бабушке на плечи. Она вся подалась к пиджаку, словно к струе теплой воды из душа, и продолжала отклоняться назад, пока не припала к деду. Его как будто ударило током. Он чувствовал, что вес на его груди – ноша, которая ему доверена. Ему отчаянно хотелось одного – оправдать это доверие, хотя, судя по шевелению в штанах, определенная его часть хотела и чего-то еще.
– Я тоже хочу полететь на Луну, – сказала бабушка. – Возьми меня с собой.
– Не вопрос, – ответил дед. – Сделаем.
Следующий раз он увидел бабушку, когда та выходила из булочной Зильбера, неся коробку, перевязанную розовой лентой. Она его не заметила. Дед прошел за ней по Парк-Хайтс до Бельведера и дальше до конца Нарциссус-авеню, где начинались дома поплоше. С почтительного расстояния он наблюдал, как бабушка вошла в домик на две семьи, более аккуратный, чем соседние. (Впоследствии выяснилось, что он принадлежит судье Ваксману, который сдает в нем квартиры.) На следующую ночь дед ворочался на братнем диване и не мог уснуть: думал о бабушке. В начале третьего он встал с дивана, оделся, взял ключи от «меркьюри» дяди Рэя и поехал к домику в конце Нарциссус-авеню. В окне второго этажа горел свет. У деда екнуло сердце. Он остановил машину у тротуара и выключил фары. Ночь снова выдалась холодная, но окно было распахнуто. Бабушка курила, облокотившись на подоконник, и смотрела на Луну. Дед гадал, вспоминает ли она его обещание. Грудь ныла по тяжести ее тела.
В комнате за бабушкиной спиной позвал ребенок – тихо и далеко, так что дед не мог разобрать, есть ли в голосе испуг, жалоба или требовательность. Бабушка резко обернулась и потушила сигарету о подоконник. На кусты внизу посыпался дождь искр.
Подходя в тот день к Агавас-Шолом если не с планом операции, то с четким осознанием своей миссии, он увидел на каменной скамье перед стеклянной дверью маленькую девочку: она сидела, упершись подбородком в колени и обняв ноги. Девочка еле заметно – не больше чем на три градуса – раскачивалась взад-вперед и, как сперва показалось деду, что-то напевала себе под нос. На ней было зеленое платье, зеленые колготки и черные лакированные туфельки с ремешком. У платья были рукава-крылышки, оставлявшие голыми руки, и даже в колготках девочка наверняка замерзла – сам он был в шляпе, шарфе и шерстяном пальто поверх свитера. Наверное, в три-четыре года с голыми руками, на каменной скамье в сорок градусов по Фаренгейту{47} дед бы тоже ревел в три ручья, но он предпочитал думать, что догадался бы уйти в теплый дом.
Одна стеклянная створка распахнулась. Девочка перестала раскачиваться и выпрямилась. Из синагоги вышел еврей, держа в руках детское пальтишко. На еврее был огромный штраймл, лапсердак, подметавший полами улицу, и борода, как у Эдмунда Гвенна в «Чуде на 34-й улице»{48}. Дед удивился, что такой еврей ходит в Агавас-Шолом, где женщины сидят рядом с мужчинами, а раввин – бойкий пижон, не способный отрастить даже приличную щетину. Еврей в огромной меховой шапке словно не замечал приближающегося деда, а девочка словно не замечала еврея. Только уже не плакала в три ручья. И вообще не плакала.
Еврей накинул на девочку пальтишко, уверенным движением поправил воротник у нее на шее и ушел обратно. Когда он входил в дверь, струя воздуха из теплого помещения приподняла край лапсердака, и дед увидел ярко-красные домашние туфли с загнутыми носами. Почему-то они удивили его даже больше, чем присутствие такого еврея в Агавас-Шолом, но, с другой стороны, то, чего дед не знал и не хотел знать про ортодоксальных иудеев, их одежду и обувь, составило бы целую книгу.
– Не знал, что бывают евреи-эскимосы, – сказал он девочке, подходя к дверям синагоги.
Она подняла на него глаза. Личико сердечком, припухлые обветренные губы, вздернутый носик шиксы. Бутылочно-зеленые глаза, сухие, без единой слезинки. Может, и впрямь плакала просто от холода.
– Что? – спросила она.
– Ты не замерзла?
Она сунула руки в рукава пальтишка. Кивнула.
– Тогда почему ты сидишь здесь?
– Мне два часа нельзя заходить в дом.
– Вот как? Почему?
– Потому что я плохая.
– Поэтому ты должна два часа сидеть на холоде?
– Да.
– Наверное, ты как-то особенно плохо себя вела.
– Да.
Наказание представлялось чрезмерным, однако о дисциплинарных методах у ортодоксальных иудеев дед знал еще меньше, чем об их обуви. Он глянул через стеклянную дверь, отыскивая глазами еврея в меховой шапке, – может, поговорить с ним? Стены вестибюля – большого спартанского пространства под скошенным модернистским потолком – украшали бумажные купола и арки в персидском духе. Сразу за входом на двух шестах было растянуто полотнище с надписью «Дорога на Сузы» псевдоарабской вязью. У двери в молельный зал топтались несколько человек, и среди них – еврей в шапке. Рядом с ним стояла стройная девушка, наряженная, как ярмарочная Саломея, в браслетах и покрывалах.
– Замолвить за тебя словечко? – спросил дед. – Могу по блату.
– Что?
– Кто тебе велел сидеть два часа на холоде?
– Я.
– Ты?
– Да.
46
…брови – густые и выгнутые, как у Дженнифер Джонс. – Дженнифер Джонс (1919–2009) – голливудская актриса, обладательница пяти «Оскаров» и двух премий «Золотой глобус».
47
Сорок градусов по Фаренгейту – примерно 5 °C.
48
…борода, как у Эдмунда Гвенна в «Чуде на 34-й улице». – «Чудо на 34-й улице» (Miracle on 34th Street, 1947) – американская рождественская комедия. Эдмунд Гвенн (1877–1959) сыграл в ней роль Криса Крингла, старика, который соглашается изображать Санта-Клауса.