Страница 9 из 79
«Адмирал Нахимов» входит в порт Новороссийск, откуда отплывают пароходы, груженные бутылками с шампанским «Абрау-Дюрсо». Попытки сойти на берег безуспешны: шквалы ветра буквально сбивают с ног. Все возвращаются в каюты и валятся на койки. В течение всего дня ветер словно наждак скребет корабль. Ночью у меня разболеваются зубы. Не могут уснуть и мои соседи, киргизские крестьяне. Я думаю, что виною всему ветер, который терзал нас весь день. На рассвете я поднимаюсь взглянуть в иллюминатор. По морю плывут белые облака, огромные, как айсберги, которые смещаются прямо на нас. Это заставляет меня вспомнить катастрофу «Титаника». «Адмирал Нахимов» идет прямым ходом навстречу этим ледяным горам. Неужели никто не видит? Внезапно белая масса распадается, и становятся видны военные корабли, — это у них идут учения по маскировке дымовыми завесами.
Мы в Батуми — краю теплых дождей, как написал бы Мандельштам. На площади — памятник Ленину. Говорят, что ни одна статуя на свете не имеет такой длинной вытянутой руки. Эта устремленная вперед рука показывает в сторону турецких гор. У постамента памятника мне назначил встречу Агаджанян. Пока я жду его, обмениваемся парой слов с батумским старожилом, сидящим рядом на скамье. Он рассказывает мне, что вдоль границы с Турцией течет горная речушка, которая отделяет Грузию от принадлежащей Турции местности, населенной в основном грузинами. Какой-то десяток метров шириной. И многие родичи живут, разделенные этой речушкой. Так как пересекать границу запрещено, семьи делятся горем и радостью в песнях. Два пожилых человека, брат и сестра, оставшиеся в одиночестве, каждое утро приходят посмотреть друг на друга, стоя на самых высоких местах по обе стороны реки. Иногда ветер приносит от одного из них пучок соломы или сухих листьев, которые только что держал в руках другой.
Наконец прибывает Сурен Агаджанян за рулем видавшего виды автобуса, который он, должно быть, одолжил на киностудии. Невысокий, с выпирающим животиком, в коротких широких брюках и безразмерной блузе, воротник которой скручен на короткой шее, покрытой вспотевшими волосами. У него красивой лепки руки с сильными пальцами, которые умеют и вертеть баранку, и собирать изящную икебану. Он смачивает в фонтане носовой платок и охлаждает им лоб и потную шею. Ноги его торчат из шлепанцев, больше подходящих для дома или, скажем, для визитов почтенного мусульманина к знатным людям. Он страстный собиратель антиквариата, который затем перепродает своим друзьям. Армянский режиссер, даже если он хороший режиссер, всегда остается восточным человеком со склонностями к торговым операциям. Он повсюду ищет оставшиеся от дворянских родов раритеты, которые революция разбросала по городским квартирам и деревенским домам. По поводу этих обломков прошлого Агаджанян вступает в длительные переговоры, после которых ему нередко удается выменять что-то, и он уносит домой ценный для него предмет. Однако в большинстве случаев он ограни-чивается тем, что снимает «полароидом» для своего «музея несуществующего» всё, что считает более или менее значительным.
Для начала Агаджанян решает, что я должен бросить курить, и для этого останавливает автобус на одной из батумских улиц. Выходит и стучит в калитку. Появляется толстая женщина и сообщает, что Николай еще не вернулся. Следом за ней из дома выходит старуха, она спрашивает:
— Вы кто?
— Друзья Николая, — отвечает Агаджанян.
— А я кто? — задает новый вопрос старуха.
— Мама Николая, — находится Агаджанян, который, видимо, давно знает эту беспамятную бабку.
Толстая женщина тащит старуху обратно в дом, тем временем выскочившая откуда-то собачонка вцепляется зубами в мои брюки, и хозяйка, оставив бабку, вынуждена освобождать меня от этого клеща. В это мгновение подъезжают «жигули», на которых ни одного живого места. Из машины выходит высокий мужчина, одетый очень живописно. На нем немыслимого цвета костюм и шляпа с обвисшими полями. Это — Николай. Он вводит нас в единственную комнатенку, забитую мебелью. Кроме него и нас здесь еще обе женщины и собачонка, все трое устроились на диване. К комнате примыкает чулан со стулом, приготовленным для гипнотических сеансов. Николай усаживает меня на этот стул, а сам становится за спиной, положив мне на голову руки с растопыренными пальцами. Спустя несколько минут он наклоняется ко мне и говорит вполголоса, печально и в то же время властно:
— Ты не должен курить. Понял? Это вредно для здоровья. И отходит, давая понять, что дело сделано. Агаджанян платит два рубля, мы вываливаемся на улицу, хохоча, как сумасшедшие. Позже мы набиваем две корзины съестным и отправляемся в путь по извилистой горной дороге. Когда я пробую сунуть в рот сигарету, то испытываю чувство отвращения. И так — в течение всей поездки до Тбилиси, а если точнее, во время всего пребывания на грузинской земле.
Тбилиси — гостеприимный город, уже с первой встречи он не дает тебе почувствовать себя одиноким. Квартира Агаджаняна выходит во дворик, в который обрушивается водопад лестниц. Дворик опоясывает деревянная галерея со свежевыкрашенными перилами. Обе комнаты квартиры до потолка забиты вещами, картинами, рогами, коллажами, иконами, в углу кушетка, застеленная куском блестящего шелка. На стене висит сделанная из тряпичных лоскутков кукла, изображающая женщину. В ее руке зеркало. Кукла напоминает мне какого-то святого, запутавшегося среди веревок и тряпичных обрезков. Между тем, начинают скрипеть и потрескивать длинные лестницы, спускающиеся во двор с круглым высохшим фонтаном и разбитой посредине клумбой: это начались визиты. Агаджанян открывает черный сундук и одаривает друзей и подруг шляпами старинного покроя. Мне он демонстрирует древние ткани и гобелены, хранящиеся в бауле, разложив их на полу. Затем разбрасывает по ним розы и, довольный, выходит на балкон. На некоторое время мы остаемся вдвоем. Мы сидим на табуретках и, облокотившись на перила, смотрим на стоящее в переулке ореховое дерево, которое возносит свои ветви на уровень третьего этажа. Агаджанян принимается колотить по верхним веткам длинной палкой, и чей-то мальчонка бежит во двор собирать падающие орехи. Мы едим их, запивая чаем из старых украинских чашек.
— В этом доме однажды жил Маяковский, — говорит Агаджанян, кивая в глубину комнаты. — Мой отец очень любил деньги и красивую жизнь, поэтому сдавал комнаты купцам и людям разного происхождения. И сейчас, после смерти отца и матери, их родичи продолжают жить здесь. Они давно считают себя хозяевами дома: делают мелкий ремонт, меняют двери и окна, а на самом деле — дом без хозяина. Когда я был ребенком, не разрешалось ставить новогодние елки. И все же мы были счастливой семьей. В этот час мой отец обычно читал газеты, лежа на диване и прислонившись головой к стене, вот тут, рядом с печкой, от этого на стене осталось жирное пятно. Это пятно действовало мне на нервы, тогда я взял кусок обоев и заклеил его. Но в последнюю ночь года мы разожгли печку, и пятно вновь проступило наружу. «Папа пришел за мной!» — воскликнула моя мать. И немного спустя умерла. После нее осталось платье, в котором она была на свадьбе, письма, которые мой отец посылал ей из Эрзерума, и простыня, свидетельствовавшая о том, что мать выходила замуж девственницей. Этот обычай — знак целомудрия, сохраняется еще и сегодня. Конечно же, мама ее никому не показывала, мы нашли простыню только после ее смерти.
Пыль, поднятая знойным тбилисским днем, ночью, отсырев, осела, из коридора в комнату, предоставленную мне Агаджанянсм, потянуло свежестью. Около десяти утра мы отправляемся в горячие тбилисские бани, которые в свое время посещали Пушкин и Лермонтов. Здесь Агаджанян передает меня в руки Гарегина, банщика-грузина чуть старше пятидесяти. Он обращается с клиентами, будто они каменные бабы. В моечном зале с отверстием для воздуха в центре купола две каменные лавки, стоящие вплотную к стенам. Рядом примитивный душ, откуда льется вода с крупинками серы, напоминающая едкие птичьи экскременты. Из-за постоянной сырости от изразцов, которыми выложен пол, лишь по краям сохранилось немного красной эмали, остальное — голый цемент. Гарегин снимает фартук и большой платок, подобно сутане закрывающий его ноги, вешает их на персональный крючок и остается в чем мама родила. У него хорошо развитая крестьянская мускулатура с буграми мышц. Я вполглаза разглядываю его в то время, как он идет закрывать дверь на ключ. Внезапная мысль оказаться во власти сексуального маньяка ввергает меня в панику. Словно для того, чтобы успокоить меня, он натягивает голубые пластиковые трусы. В его движениях первобытная варварская сила. Я побаиваюсь, не сломал бы он мне что-нибудь. Покорно, хотя и настороженно, я подчиняюсь его командам. Он достает свои рабочие принадлежности: длинный мешочек из потертой губки и кусок душистого мыла. Опускает мыло в мешочек, наливает туда же воду, затем дует в него, и когда тот округляется, пальцем зажимает отверстие. После этого протягивает мешочек сквозь сложенную трубкой ладонь, чтобы вышел воздух, и выдавливает на мое тело пенное облако. Но прежде скребет меня рукавицей из плешивого бархата так, что становится страшно за мои родинки на спине. Потом он шлепает мыльную пену мне на ноги и, сильно сжав пальцы, проводит ими от лодыжек вверх, чтобы разогнать кровь к коленям и выше, к сердцу. В конце он намыливает мне голову, массируя на ней кожу сильными пальцами. При этом он гортанно покряхтывает, вероятно, затем, чтобы подчеркнуть усердие. Жестом он показывает, какое положение я должен принять. Окончив, заталкивает меня под душ, чтобы я смыл с себя мыло, а сам, сняв трусы, заворачивается в свой платок, пролезает головой в фартук и с тазиком и ведром в руке смотрит на меня, ожидая оценки своей работы.