Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 79

Четверг 9 — Я люблю бывать на развалинах заброшенных храмов. Воздух настоян на диких травах. Они растут по своей воле там, где встарь собирались толпы повергнутых в трепет прихожан. Все хотят исповедоваться. Хоть тысячу раз. Нашептывать о своих прегрешениях сквозь ржавые отверстия в решетке исповедальни. Проливные дожди и грозы подточили кровлю. Она обвалилась. Люди покинули святое место. Только трое — два брата и сестра — продолжали ходить в эту церковь. Истово молились, стоя по колено в крапиве. Двоих уже нет в живых. Третий приходит сюда только в непогоду. Шум дождевых струй, стекающих с зонта, напоминает человеческие голоса, и вроде не чувствуешь себя таким одиноким. Стою молча. Будто жду кого-то. Позавчера рядом со мной оказалась ссыльная княгиня — Багратиони. В 22-ом коммунисты превратили ее в беженку. Как и тогда, в руке у нее пухлый саквояж, битком набитый фотокарточками. Воспоминания юности — это единственное, что еще может ее утешить. Среди заросших травой руин мы вместе рассматриваем свидетельства ее придворного прошлого. Долгие путешествия в карете по Европе. В особенности — Мариенбад. Это царь — рядом с отцом, а это сестры. Они часто останавливались в Мариенбаде. На прощание мы расцеловались, как брат и сестра. Она ушла — ее ждал сибирский лагерь.

В день рождения я получил подарок — книгу в черном переплете, найденную в тибетском монастыре. Я не знаю языка, но достаточно раскрыть страницу, дождаться ветра и слова взмоют вверх.

Воскресенье 12 — С годами меня все больше восхищают невежды. Я, конечно, не имею в виду невежество некоторых дипломированных специалистов, которые изо всех сил стараются скрыть пробелы в своем образовании. Я говорю о неведении подлинном, так сказать, изначальном, почвенном. Оно напоминает целину. Такое неведение способно творить чудеса. Оно — род озарения, какое можно встретить разве что у сумасшедших и у детей. Феллини годами водил дружбу с людьми, находившимися на грани умопомешательства. Я был знаком только с двумя из них. Одного звали Фред. В былое время он обучался танцам и даже стал победителем бального конкурса на выносливость. Другой был давно вышедшим в тираж боксером. С раннего утра сидели они у Феллини под дверью. Ждали, когда впустят в дом. Войдя, первым делом опустошали холодильник. В знак признательности играли роль участливых и знающих толк слушателей. Федерико произносил свои монологи в полнейшей тишине. С деланным безразличием выслушивал их жалобы на жизнь. Правда, потом, так или иначе, устраивал все их проблемы. Внимание этих паяцев было необходимо, как воздух. Правда, в этом спектакле их роль практически ничем не отличалась от той, которую в нашей жизни играют кошки и прочие домашние животные. Во многих неистребимо желание иметь рядом того, кто слушает, не перебивая. Так возникает иллюзия физической защищенности. Всякий раз, когда Федерико собирался принять ванну, бывший боксер протягивал ему гирю и командовал: «Маэстро — отжать медленно три раза». На этом утренняя гимнастика завершалась. Фред выслушивал Феллини, гримасничая и иногда сопровождая речи Федерико жестикуляцией. Этим он желал продемонстрировать свое неравнодушие и даже сопереживание монологам маэстро. Федерико вполне удовлетворяла эта скромная аудитория. Главное — было перед кем излить горечь. Временами он в этом нуждался. В час послеполуденной летней дремоты, расположившись на диване в кабинете маэстро, Фред вполголоса живописал несчастья своей семьи и свои невзгоды. Федерико, надо полагать, успокаивался, внимая этой эпопее. Собственные его страдания, вызванные ночной бессонницей, отступали на второй план. В конце концов Фреда он препоручил Мастроянни. Тот на долгие годы взял его в нахлебники. Потом Фред куда-то пропал и умер. Так уходят коты — умирать подальше от дома. Для меня до сих пор загадка — какую пищу могли дать отверженные ангелы-хранители таким художникам, как Федерико и Марчелло? Прошлой ночью возникло сомнение, не был ли какое-то время я сам на амплуа несведущего приживалы? В самом начале своей римской жизни, когда я ютился в окрестностях стадиона Фламинио, Федерико чуть ли не каждый день заезжал за мной. Мы отправлялись в Остию или Фреджене — взглянуть на море. Он рассказывал о будущем фильме из жизни риминийских «вителлони» — маменькиных сынков. Я внимательно слушал, а иногда говорил с ним на нашем диалекте — наполнял римский шум звуками родной речи. Они переносили Феллини в годы его юности, проведенные в Римини. По воскресеньям он брал меня в Чинечитта и доверял рубильник от Павильона № 5. Сам, не говоря ни слова, вышагивал по огромному пустому ангару. Я следовал за ним на некотором расстоянии, помогая ему блуждать в лабиринтах его фантазии. Теперь я часто навещаю глухие селения Вальмареккьи и беседую с одинокими стариками, воспринимающими мир по-крестьянски грубо и жестко. Наверное, это попытка припасть к целебному источнику их блаженного неведения.

Понедельник 20 — С утра обхожу цветник. Кто-то поедает лепестки роз. Говорят — виноваты улитки. Я ищу их под камнями. После ужина задремал в полутьме. Встал с полотняного кресла, заметив мелькнувшие в воздухе огоньки. Это светлячки, я никогда раньше не видел их в Пеннабилли. Потихоньку подхожу к сливе. Ей одиноко в самом глухом углу сада. Шаг, второй — под ногой что-то хрустнуло. Это я раздавил улитку. Меня предупреждали, что улитки выползают из-под камней по ночам. Значит, отомстил за съеденные лепестки. В утешение говорю, что во всем виноваты ботинки — не я. Отыскал на небе Большую Медведицу. Вчера один ученый сказал, что обычно лепестками роз питаются мелкие букашки с черным хитиновым панцирем.

В Париже, в компании африканцев, случайно увидел бывшую невесту сына. Двадцать лет с нашей первой встречи — в то утро в ее волосах вилась лента, она казалась мне мотыльком, залетевшим на праздничный пир.

Четверг 23 — Образом мыслей более всего я обязан небольшому дворику, обустроенному художником Федерико Морони, которому в то время вряд ли было больше двадцати. Крошечное пространство с трех сторон было замкнуто старыми стенами. С четвертой — сетка. За — ней Кампо Мелотти. Дворик утопал в узорчатой тени мускатного винограда и растущей посередине огромной смоковницы. В углу, под позеленевшей от времени черепицей, притаился курятник. Под дверцей была устроена лесенка. Спустившись по ступеням, куры принимались разгребать лапами влажную землю. Федерико ходил по дорожкам — расставлял седые валуны и осколки красного кирпича вдоль зарослей мяты и розмарина. Художник особенно любил показывать мне дворик в грибной дождь. Капли скользят по широким листьям смоковницы. Куры забиваются вместе с нами под навес. Мы смотрим друг на друга. Каким образом Морони попал в плен к этим восточным напевам? Большие винные ягоды созревают к середине лета. Шлепаются оземь. Курицы взапуски бегут клевать их. Сегодня мне не достает тех дней и его рассказов о Монтетиффи. Из-за снежных завалов он, тогда молодой учитель, проводил там по несколько месяцев. Теперь я редко встречаю Морони. Неуверенной походкой бредет он по Сант-Арканджело. Болтаются в пакетике мелкие покупки. Безмерна моя благодарность художнику, чьим трудом были освоены неизведанные пути. В наследство он завещал этот свой дар. Быть может, именно благодаря его урокам теперь я все чаще бываю в заброшенном городишке — Трамареккья. Здесь тот же воздух, какой был в нашем дворике — за домом. В Трамареккье запустение, замшелые стены, дома без кровли. Внутри завалы битой черепицы и штукатурки. Безжизненный город, все равно что умолкшая флейта. В прежнее время городской шум и голоса усиливались созвучием улиц, переулков и площадей. Сегодня они безмолвны. Даже птичий гомон увязает в зарослях диких трав. Из зарослей не доносится ни малейшего отзвука. Любой звук ложится на землю, как стреляная гильза к ногам охотника. Однако в этих заброшенных мирках еще сохранились некоторые звуки, от которых пытается окончательно избавиться современная цивилизация. Можно услышать, например, поскрипывание кукурузных листьев в матрасе. Достаточно перевернуться с боку на бок во сне. Но синтетический комфорт проник даже в самые глухие деревушки. Никто не набивает теперь матрасов кукурузными листьями. Они годятся разве что в костер. Больше не на слуху шуршание сухой листвы. Вновь услышал его, когда из чулана вытащил свой старый тюфяк. Просушил на солнце. Листья раздышались и наполнились воздухом. Прилег полежать. В памяти ожили снегопады под характерный шелест в детской постели. В Трамареккье, заброшенном городе, и нашли приют звуки нищей крестьянской жизни. В его тишине хранятся осколки созвучий. Они в плену замкнутого пространства — непроницаемых полостей, куда не поступает воздух. Они забились в трещины стен. Запечатаны паутиной и закупорены свалявшейся пылью. В этих тайниках отсутствуют даже мельчайшие поры. Однажды в сумерки я спустил диктофон внутрь пещеры. Вход в нее был завален щебенкой. В пещере до 1940 года обитал отшельник. Святой старец твердо верил, что размашистый и театральный жест от лукавого. По этой причине он ходил, руки скрестив на груди, и не позволял себе резких движений. Умер он на обочине проселочной дороги. Пещера его обвалилась после проливного дождя. Я прослушал запись. На фоне скрипов истлевшего дерева мне почудился тихий вздох. Бедный отшельник словно стенал: Господи, избавь нас от красоты. Мне захотелось расшифровать слова этой тихой молитвы. Однако на сей раз на пленке не оказалось ни слова. Отчего она размагнитилась? Или все это было игрой воображения? Я верил — мне удастся записать звуки, носимые ветром. Обошел Трамареккью в поисках звуков, запечатанных в замкнутом пространстве. Не могли же они сами, без меня, выбраться оттуда и рассыпаться в прах? Напрасный труд. Моим уловом были только звуки распада. Даже не звуки, а запахи. Например, запах плесени. Он вызывает в памяти звуки, которые слышал я бог весть когда. И все-таки я по-прежнему убежден — воздух пропитан утраченными звуками. И в каких-то тайниках нашего внутреннего слуха, видимо, кроется грохот всемирного потопа.