Страница 33 из 79
Панцирь для соловья изображен на рисунке.
Состоит он из железного корпуса A, повторяющего очертания птичьего тельца; головка — B, хвостик — C. Каждая часть составлена из двух половинок — верхней и нижней, соединенных шарнирами для удобства открывания и закрывания. Крышечка D, защищающая темя соловья, крепится также на шарнире, чтобы можно было открыть или закрыть ее по мере надобности. В ней просверлены дырочки для дыхания. Деталь C, в которую убирается хвостик, сантиметра три-четыре длиной (если коротка, то перышки на хвосте слегка подрезаются). В походных условиях птица помещается в футляр; его в свою очередь можно положить в карман. По прибытии на место, чтобы поставить соловья на стол или подоконник, необходимо присоединить к футляру деталь E — подставку, открыть B и полюбоваться птахой, если на то есть охота, или дать ей какую-нибудь мошку и чуть-чуть воды. Во время переезда на новое место отсоединить E, спрятать соловья в карман или прицепить его к груди с помощью предусмотренного на этот случай металлического колечка на внешней стороне футляра; колечко обозначено на рисунке буквой H. При желании — Угоне, кажется, поступал именно таким образом — можно путешествовать, держа соловья в руке; для этой цели тоже используется кольцо H. Так, с соловьем в руке, рыцарь и преодолел лабиринт. Закованные в броню, они проползли по нему в окружении коленопреклоненной толпы проституток, убийц, грешников и прокаженных.
Большое путешествие по Америке слилось с малым: итог бесконечно длинной дороги. Одно в другом, но в малом большое или наоборот — неизвестно; до сих пор я не понял: я ли властен над своим телом или оно надо мной? Как был бы я счастлив, если б вернулась моя над ним власть, но и смущен, ведь я давно уже вынашиваю планы мести! Кто знает: в прошлом содержится будущее или в будущем — прошлое? То же солнце зависло сейчас надо мной, и женщиной в лабиринте, и над узором, пыль с которого вытираю коленями. Ползу я вперед, увлекаемый похотью — одним вожделением. Пусть ни во что не верю но каюсь, каюсь в грехах несодеянных; или гонюсь за новым грехом, а значит — и за расплатой, что меня ожидает. Знаю: меня втянуло в лабиринт желание плоти. Я преследую, или кажется, что преследую: вот она — в том витке, куда не дополз. Я — преследуемый, вот ее полукружие, почти рядом с моим, на мгновение она позади, а вот опять — в изгибе спирали, передо мной. Я ползу не по прихоти мозга, не за литерой, знаком, метиной в лабиринте. А повинуясь желанию тела. И не жалею, что так случилось: давно уже не было близости с женщиной.
Голос той, что была в лабиринте, поразил неожиданно, из-за спины: в этот момент я чувствовал себя не преследователем. Замер. Жду ее в параллельной спирали. Глаза яркие, волевое, красивое лицо. Дрогнул голос торопливо, стесняясь, повторила вопрос:
— Вы его видели?
— Кого?
— Котеночка рыжего.
— Мало ли рыжих котят. Да вы про какого?
— Про здешнего. Тут живет. Он бродячий.
— Нет, не видел.
— Может, видели девочку?
— Какую?
— Ту, что ищет котенка.
— Нет, и ее не видал.
— А вы местный?
— Да, здесь родился, теперь живу в городе.
— Разве не слышали ничего про девочку-подростка? Совсем пропащая. Глаза у нее еще такие — черные.
— Как пропащая?
— Да совсем. Хоть не скажешь по виду. Походка у нее, голос — особенно, когда просит.
— Что просит?
— Такое, что и не выговорить. Правда, по-своему, как-то по-детски, что ли. Вот ей и не отказывают.
— Да в чем не отказывают?
— А вы разве ее не встречали?
— Нет, не встречал, — говорю.
Женщина снова ползет на коленях по синусоиде лабиринта. Я за ней. Жара не спадает, солнце по-прежнему висит над узорчатым полом; пытаюсь отвлечься от мыслей — считаю, сколько здесь каменных плит. Вспоминаю историю здешней обители, перед глазами святые отцы, построившие монастырь, восемь монахов под началом брата Муравья. Истязали они плоть. Между собой никаких разговоров, зря языком не болтали. Глаза постоянно опущены долу, видели только ноги, сандалии, камни, пыль на улицах, грязь и снег; изредка попадалось какое-нибудь существо, чаще всего распростертое на каменных плитах тело грешника на покаянии; сон их был краток, на жесткой постели. В общем, тело держали в узде. Многих жертв от него требовали. О естестве своем думали столь же, сколь о веревочке, подпоясывающей рясу. Размышлял я о святых отцах, о монастыре их, о брате по прозвищу Муравей, потому что любимым занятием его было кормить муравьев, так что к старости он не мог спины разогнуть, и все спрашивал себя: а не бунтуют ли тело мое и руки оттого, что замучили их тогда покаяниями, что попирали плоть религиозным насилием? Не потому ли она теперь всем заправляет? Тело мстит. Впрочем, я пытался угнаться за женщиной, и она, может быть, неосознанно, меня настигала.
Спираль лабиринта блестела на матово-серых плитах, будто здесь только что проползла мокрица. Я слышал дыхание женщины, ощущал ее запах, бархатистую кожу. О, какое у меня обоняние! А тело все напряжено. Даже на расстоянии мы обменивались взглядами, а когда сжимались витки и были мы почти бок о бок — тогда пристально смотрели в глаза друг другу. На мгновение замираем. У нее во взгляде будто боль, поволока сомнения; боится раскрыть свои тайные мысли. Только сейчас заметил: одета кое-как. Издали гляделась богаче, чуть ли не синьорой. Вблизи оказалась обычной крестьянкой в черном платье, делавшем ее строже; на груди большая английская булавка, что всегда под рукой у сельских женщин, если вдруг юбка, блузка порвется или потеряется пуговица. Молча глядела она и вдруг заговорила, точно подтолкнул ее кто-то: та же история с рыжим котенком, вернее — встреча с девчонкой-подростком, дней десять назад. В тот день тоже была здесь, в лабиринте (назвала его — Крестный Путь), на покаянии (но какой грех замаливает, не сказала); вдруг словно из-под земли девчонка, лет двенадцати, вся в пыли, босиком. Вышагивает по плитам, озирается по сторонам, будто ищет. Улыбка увильная, как у таракана. А глазки невинные, беззащитные. Спрашивает: не видала ль я где котеночка, рыженького. Нет, отвечаю, не видела. Она в кусты, все перешарила, снова ко мне и на пол легла. Я на коленках — ползу, молитву нашептываю; она рядом, на животе елозит и глаз с меня не спускает. Все нудит: может, видела где котенка, рыженького. Спокойно так отвечаю: нет, мол, не видела. Через некоторое время — опять за свое: может, видела. Замучила совсем, но я виду не подаю; она как ни в чем не бывало — в глаза смотрит, пристально. Ухмыляется, губу облизывает. Одно слово — ангелочек. Только недобрый. Женщина прервала свой рассказ и сказала вдруг:
— Ты такой же.
— Какой?
— Глаза у тебя, как у нее.
Растерялся я: мне и правда собственное тело не подчинялось. Я смотрел на нее с вожделением.
— Постой, — говорю я ей тоже на «ты».
Но она уже поползла. Пятка в пыли, нога стройная, колено, скользящее медленно по каменной плите, упругие тяжелые бедра. Под тонким платьем колышется тело. Глазами пожираю ее. Неподвижны лишь плечи, руки скрещены на груди. Густая копна волос, рыжеватая прядь прикрывает глаза. Переглянулись, рот у нее полуоткрыт, губы шевелятся — говорит что-то, но я не слышу. Поскорей в параллельный виток спирали. Поравнялись; я спросил снова на «вы»:
— Вы что-то сказали?
— Когда?
— Только что. Я думал, вы мне что-то сказали.
— Я молилась.
— Нет, это другие слова.
— В каком смысле?
— Не из молитвы слова.
— Какие слова?
— Уличные. В общем, скверные.
Быть может, мои губы сами сложились в слова, что были у нее на уме.
Не исключено. Но ведь это она как бы произнесла их, вот отчего я пришел в возбуждение.
— Слова на меня не действуют.
— Не верю.
— Попробуйте какое-нибудь.
— Какое?
— Самое скверное.
Язык у меня не поворачивался. Выдавил в конце концов пару грязных слов. Но не коснулись они ее лица: бровью не повела. Я замолчал; она за свое продолжайте. Я больше не в силах; тогда она сама медленно процедила. По складам, буква за буквой. Потом сдунула с ладони рассыпавшиеся буковки, показывая: ничего не осталось, пустота и туман. Опустил голову, жду, когда она поползет снова по извилинам лабиринта. Но вот прислонилась ко мне плечом, прильнула от усталости. Жест обычный — устал человек; я ее поддерживаю, она все сильнее наваливается, я чувствую тяжесть. А может, она нарочно толкает, да и я только делаю вид, что упасть не даю. Она притворяется, будто падает от усталости; притворяюсь и я, что хочу помочь ей по-дружески. Под тонким черным платьем чувствую потное тело. Сидели мы плотно прижавшись друг к другу, я стал расспрашивать про котенка, девчонку-подростка, но таким безучастным тоном, будто думаю о другом; а она отвечала таким же бесстрастным голосом. Впрочем, благодаря этой уловке — равнодушию, с каким слушал, — рассказ ее вышел искренний, без утайки. Взбрело ей в голову, будто прячу я котенка под платьем, мол, украсть хочу. Требует: отдай котенка. Руками вцепилась. А сама глядит на меня, глаз не сводит, ухмыляется, да так нагло, что понять ничего не могу: ведь говорит-то она как дитя неразумное. Бывают люди: разговор вроде грамотный, а ведут себя хуже хама последнего. Юбку одернула, платье поправила, не рассердилась даже: ребенок еще, чего с нее взять. Подвоха-то и не заметила. А девчонка не унимается. Вконец меня замучила. Показываю: нет у меня никакого котенка, не прятала я его. Она в слезы. Говорит: видела котеночка, отдай. На корточки села, плачет, за подол теребит. Зовет своего котеночка — странно, жалобно. Надо же, думаю, не может без котенка своего, уж так полюбила — уму непостижимо. А сама понять не могу: то ли сумасшедшая, то ли просто балованная такая. Села на камень — ищи, мол; она всю меня обыскала; гладит, будто нашла наконец своего котенка, и слова приговаривает какие-то детские. Я и вправду было подумала: отыскалась пропажа. Совсем голову потеряла, потому не сразу и догадалась: гадость-то какая. Рассказ стал еще сбивчивей, мало-помалу я переставал верить всем этим бредням насчет котенка. Осенило: она хочет меня возбудить еще больше своей порочной, безрассудной болтовней. Подумал даже: уж не проститутка ли это, из тех, что ползают по лабиринту со времен средневековья до сего дня. Может, у нее специализация — шлюха в лабиринте; есть же проститутки, работающие на автострадах, площадях или обслуживающие по телефонному вызову. Недаром она так неожиданно появилась, точно выследила меня из-за дерева, и тут же грохнулась на коленки: грехи, мол, замаливаю. Грех возбуждает. В нем притаилась встреча с древностью, в нем совершается двойное насилие: над плотью и духом. Занятно, думалось мне, как она станет выманивать деньги, какой предлог подберет, чтоб получить причитающееся. Заговорит о свечах или о пожертвовании на храм, обещанном какому-нибудь сельскому священнику, или прикинется, что потеряла все деньги, а может, придумает еще какую-нибудь невинную чертовщину. Вдруг окажется не из робких: станет из-за цены препираться, скажет — меньше не беру, заставит, каналья, все денежки выложить. Так рассуждал я, на нее глядя; она почувствовала, что я перестал слушать, и поползла медленно по лабиринту, чтобы, видя мою нерешительность, разжечь во мне вожделение, показать еще раз колыхание своего тела. Расчет был верный: я снова готов ползти за нею вдогонку и тут же, на каменных плитах, совершить грех — из-за него и приходится елозить здесь на коленях. Вот она, минута грехопадения. Вдруг рыжий котенок. Мелькнул на краю оврага, окружающего зеленый травяной луг, посреди которого возвышается узорчатый пол церкви. В зарослях сухого кустарника глаза — черные как чернила. Мигом вскакиваю: кот и девчонка теперь мне интереснее. Подбегаю к оврагу. Понизу улепетывает котенок. Девчонки нигде нет. Я за ним: где рыжий, там, стало быть, и она. Перебегаю через овраг, ищу котенка на лугу в зарослях сухого колючего чертополоха. Оглядываюсь по сторонам. Поворачиваю назад, уверен: меня перехитрили, они вернулись к лабиринту. Подойду и увижу: сидят рядышком котенок, женщина и девчонка. Поднимаюсь на бугор. Сверху виден как на ладони травяной луг и каменные плиты. Но ни девочки, ни кота, ни женщины нигде нет. Тоже исчезла. Лабиринт пуст, залит солнечным светом и похож на раздавленную улитку, на доисторическую окаменелость.