Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 79



На половине подъема стайка покосившихся домиков. В одном из них должен быть мэр. Всматриваюсь в темные проемы окон: вдруг появится кто, укажет, где дом мэра. Пусто, ни одного лица. Иду к палисадникам: крохотные квадратики и треугольнички, огороженные тростником. Выискиваю хоть одну живую душу и наконец в одном из треугольников вижу: сидит на стуле старик. Спрашиваю, где живет мэр. Он встает, показывает палкой на одно из многочисленных окон, объясняет: окно мэра не третье снизу, но если от третьего сверху спуститься ко второму окну в нижнем ряду, так это и будет дом мэра. Похоже, палкой он чертит в воздухе формулы; мне нравятся эти движения. Они мне дороже, чем все остальное. Вхожу в палисадник, сажусь, прислонившись спиной к домику: стена — гипотенуза, соединившая две тростниковые стороны треугольника. Размером участок два метра на три, и посажены здесь пучок розмарина, несколько стрелок зеленого лука, базилик в горшочке, кочан капусты; на земле несколько банок с пометом — для удобрения. Старику лет восемьдесят. Все главное в жизни у него под рукой. И не потому, что нет больше сил ходить на площадь, смотреть, чем люди живы, особенно в базарный день. Просто любит он сидеть рядом с капустным кочаном, розмарином, луком, а более всего возле банок с пометом. Он собрал его сам и запасы свои пополняет: вот выйдет на улицу и заметит: оставила кучку навоза лошадь, овца или курица. В отдельной банке, которую он показал мне на прощанье, хранился львиный помет. Это с той поры, как проезжал через наш город бродячий цирк со львом и жирафой. Помет жирафы он тоже держит в особой баночке, накрытой желтой бумагой и стянутой шпагатом. Этим пометом не удобряет. Изредка только откроет банку — запах припомнить. К тому же земля и без того хорошо унавожена: он ведь и сам нужду справляет здесь, под тростником, на собственном треугольничке. Я рассказал о новых деревьях, которые собираются посадить вокруг площади. Говорят, саженцы каменного дуба. Старик презрительно замахал палкой, возмущенно повернулся ко мне спиной. Он-то считает, городские площади надо украшать фруктовым деревом — вишней, миндалем, сливой. Тогда в город вместе с живыми деревьями придут времена года. Цветы осыплют крону весной, плоды появятся летом, желтый лист — осенью, а зимой голые ветки пустят свет, которого так недостает в эту пору. И притом с весны до поздней осени будет шелестеть листва: сначала маленькие нежно-зеленые листики, потом они потемнеют, и, наконец, ветер сорвет золотой наряд, и залетит он в окна домов, словно драгоценный табачный лист. Станет видимо движенье жизни; ведь она не стоит на месте, будто каменный дуб или ему подобные мрачные, тяжелые вечнозеленые деревья; они как слепое пятно, и не разглядишь, что за ними скрыто: капитель, искусная кирпичная кладка или, может, черепица, покрытая плесенью. Постепенно у нас разговор пошел вполголоса, почти шепотом. Стали расспрашивать друг друга даже о сокровенном: по секрету, как два заговорщика. И когда я встаю, чтоб распрощаться, он не хочет меня отпускать, да и у меня, признаюсь, уходить охоты нет. Пусть об этом не сказано ни слова, но по тому, как топтались мы на шести квадратных метрах, перешагивая через капустный кочан, пучок розмарина и банки, чувствовалось: не хочется нам расставаться. И в последний момент, хотя я не трогался с места и разглядывал листья капусты, старик все-таки понял, что я ухожу, и сорвал промасленную бумагу с той банки, где хранился жирафий помет. Дал понюхать: резкий запах дикого зверя ударил мне в ноздри с такой силой, будто вдребезги разлетелась пробирка с едким калием. Он прикрыл банку бумагой и улыбнулся в предвкушении одобрительного отзыва, который я не преминул произнести. Мы распрощались; я вышел из тростникового треугольника и зашагал в сторону площади.

Голые полки, старый массивный прилавок, я на стуле. На нем любила сиживать моя мать. За спиной пустой шкаф. Перед глазами стена. Хоть и нечего мне продавать и в лице моем нет ничего от торговца — я торговец. Торговцы относятся к разряду людей, которые терпеливо, как птицелов в шалаше, караулят добычу. Я сидел просто так и никого не подстерегал. И все-таки ждал: кто-нибудь да придет. На душе становилось тревожно, когда слышал чьи-то приближающиеся шаги. Исподволь росла надежда, что кто-то откроет дверь. Спустя два часа по приезде я открыл лавчонку, принадлежавшую моей матери: дверь была заколочена с того самого дня, как мать умерла четыре года назад. Я мечтал отыскать здесь ящики с фонтаном. В памяти, правда, не отпечаталось никаких следов, которые бы указывали на связь этой лавки с постройкой и хранением фонтана; и все же надежда не покидала меня: я найду его именно здесь. Ведь случается иногда отыскать пропавшую вещь там, куда, казалось бы, она не должна была попасть ни под каким видом. Увы, ящиков нет и в помине — значит, были виды на то, чтобы их здесь не оказалось. Ничего не поделаешь; смотрю на пустые полки и вдыхаю сырой, слежавшийся за четыре года воздух.

Если сесть на место другого, то мало-помалу ощущаешь себя тем другим. Сидя на мамином стуле и глядя на улицу через витринное стекло, я постепенно становился похожим на маму. В последние годы ей тоже нечего было продать. Но она все равно приходила в магазин — посидеть в прохладе, почувствовать, что занята делом; или ее приводило сюда тело, заставляя повторять жесты, совершавшиеся на протяжении долгих лет? Может, время от времени дверь открывалась, кто-то спрашивал: что продаете? И она отвечала: не продаю ничего. Но возможность перекинуться словом со случайным посетителем все-таки возникала. Почти все приезжие: им нужны были пуговицы. Моя мама держала пуговичный магазинчик. Выдвигаю пустые ящики под прилавком. Шарю по дну: не осталось ли чего-нибудь? Наконец извлекаю белую костяную пуговицу. Повертел в руках. Занятно: все же кое-что на продажу. Хотел было положить в витрину, но передумал: слишком просто выставить и продать. Кладу пуговицу на прилавок и сажусь в ожидании: пусть покупатель сам придет за пуговицей. Всякая вещь кому-нибудь пригодится. Нет предмета, который был бы не нужен. Даже голые полки нужны тем, кто любит заглядывать в магазины просто так, не из желанья что-то купить.

Соблюдаю распорядок дня коммерсанта. Открываю утром, в час закрываю, обедаю, снова открываю в три часа; закрываю в семь. Расслабляет и ожидание покупателя, и повторение образа действий моей матери, на которую я стал похож. Прислушиваюсь к каждому шагу, всматриваюсь в каждого, кто равнодушно проходит мимо пыльной витрины. Большую часть времени перед глазами белая стена; раз в день загорается на ее поверхности узкая полоса. Пыльный солнечный луч коснется стены, и торчащие гвозди (поди узнай, что на них висело) отбросят длинные поперечные тени, мелкие вдавлины превратятся в черные пятна. Гвозди и вдавлины становятся невидимками. Видны короткие косые тени и круглые пятна. Освещенная солнцем поверхность расплывается: перед глазами город, виденный мною в один из дней августа. Это Рим — таким он запомнился мне, когда я встречал маму.

Стоял один из тех знойных дней, когда солнце вгрызается в стены, заглатывает дома и обрушивает на улицы поток раскаленной лавы: Рим исчезает. Остаются лишь тени — прямоугольники, овалы, треугольники. Треугольные тени — у обелисков. Высота треугольников — один, два и даже десять метров, если вспомнить обелиск на площади св. Петра. В воздухе колеблются мириады жгучих искр, будто кто-то направил сверху на город зажигательное стекло. Туристы жмутся в тень, заполняют пространство треугольников до самой вершины, слушают повисающие в воздухе черные слова с окончанием на «s» и на «us», как в латыни. Птичий гомон становится тяжелее, когда весь город утопает в слепящем сиянье.

Рядом с густыми тенями соседствуют тени прозрачные: они шевелятся, словно их отбросили птичьи крылья или, может, шуршащие шинами автомобили. И те и другие тени пересекают тонкие линии, расчертившие залитый солнцем асфальт — вдоль и поперек, как паутина; это тень проводов и телевизионных антенн. Любопытно, какие они разные, тени: те, что погуще, наводят на мысли о мраморе, камне; те, что отброшены человеком или другим живым существом, — совсем иное дело. По густоте тени можно будет судить о том, к какому телу она относится, можно будет реконструировать все что угодно — и людей и стены — на случай, если от них ничего не останется.