Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 246

Так что не удалось мне напиться из приплатанового родника, потому как в тени долгожителя полным ходом шёл широкий матаг в два ряда столов на добрую сотню приглашённых, и оттуда раздался крик:

– Мистер Огольцов!!

А через миг-другой седовласый верзила уже держал меня под руку нежной, но неодолимой хваткой и подводил к молодой располневшей женщине.

– Вы ж нам преподавали! Помните меня? Имя помните?

– Может, Ануш? – наобум попробовал я, к общему восторгу и гордости, что их Ануш и через много лет помнят по имени.

А папа её, устроитель матага, всё так же необоримо нежно уводит меня к месту высвобожденному в конце мужского стола, где тут же сменяют тарелку с вилкой, приносят свежий стакан и непочатую бутылку, а тамада уже подымается с очередным тостом.

Карабахская тутовка (самогон из ягод шелковицы) по убойной силе соседствует в одной линейке с «ершом» и «северным сиянием», но я браво глушил её на каждый тост, а сосед справа – Нельсон Степанян (двойной тёзка аса-истребителя времён Отечественной войны) – исправно подливал в мой стакан и прятал за своей ухмылкой хулиганский прищур небесной сини.

Потом мне было уже не до платана. Подцепив свой вещмешок и ночлежные принадлежности, я отшагал метров за двести вдоль склона и там, пошатываясь, но крепясь, разбил синтетическую палатку китайского производства вместимостью на одну душу.

Остатки самоконтроля ушли на то, чтоб добрести до росшего неподалёку дуба и помочиться по ту сторону его широкого ствола.

Разворот кругом и первый шаг в сторону палатки отшвырнули меня спиной на бугристую кору дуба, по которой я сполз к его корням и там бессильно сник – сумерки сознания сгустились раньше вечерних. Подкатившую волну жестокой рвоты я выблевал поверх корневища слева, и снова втиснулся затылком в твёрдые грани коры.

А рыбы страдают морской болезнью?

Пробудившись среди ночного холода и мрака, одеревенелый, трясущийся в ознобе, я не сразу овладел прямохождением, однако, кое-как дошкандыбал-таки до палатки, вплетая свои истошные стоны в скулящий вой и хохот шакальих стай на ближних склонах.

В ту ночь я впервые всерьёз – без рисовки и позы – почувствовал, что могу и не дожить до утра. Напуганный безжалостной пронзительною болью, я затаился, дожидаясь рассвета, как спасения.

Он наступил, но облегченья не принёс, не помогали и мои жалкие стоны, но сдерживать их не хватало сил – всё отняла тягостная муторность…

Но, раз мне удалось пережить эту ночь – ( нестройно складывалось в сознании ) – выходит, я ещё зачем-то надобен этому космосу. Надо прийти в себя. Собрать себя.

Инвентаризация обнаружила недостачу верхнего протеза.

Я побрёл к дубу. Тупо поколупал палочкой лужицу застылых блёв в развилке корневищ – нету.

Напор той рвоты оказался столь резок, что протез выскочил на полметра дальше, где и переночевал благополучно: шакалам ни к чему – свои зубы имеются, а прочая прожорливая шушера не позарилась на кусок пластмассы за двадцать тысяч драмов.

Последовавший день я провалялся пластом, перемещаясь вместе с тенью ближайшего к палатке – незагаженного – дерева, как стрелка солнечных часов, истёрзанная общей интоксикацией и тотальным обезвоживанием.

Мудрые слова – «надо меньше пить», но я давно предупреждал, что пью без тормозов – сколько нáлито.

А ещё в тот день мне стало ясно, что близость долгожительствующей дендрореликвии не оставляет места для задумчивых отдохновений и мечтательных уединений – матагные компании продолжали сменять друг друга (правда, не каждая привозила с собой столы на КАМАЗе), пробредающие на водопой и обратно коровы, а также охочие до общения отроки, да и просто оглядчивые на лиловатость китайской синтетики прохожие, или проезжие по соседней тропе верховые – плюсуясь с жестоким похмельем,– пробудили во мне бесповоротную решимость сменить место ежегодной отлёжки.

Но сегодня поутру, набирая запас воды в дорогу, я рассмотрел дерево для отчёта тебе.

Действительно, чтобы так разрастись тысячелетия мало. У него даже нижние ветви размером с вековые деревья.





Ствол, несущий всю эту махину, имеет в обхвате не один десяток метров и расщеплён у основания, образуя проход.

В расселину ствола впадает ручей, сбегая от родника (не в нём ли разгадка долголетия?) и туда же, если пригнётся, может въехать всадник на коне.

Я тоже зашёл внутрь дерева и оказался в сумеречном гроте, куда свет проникает лишь от входа и противуположного выхода.

Неуютно и сыро. На полу кое-где положены плоские камни для опоры ногам в пропитанном водою грунте.

В центре стоит железный ящик-мангал на ножках из арматуры, сплошь покрытый многослойными потёками воска от сгоревших в нём свечечек.

Захотелось обратно в ясное утро.

И я пошёл своей дорогой, а когда прощально оглянулся на исполинский платан, то ещё раз поморщился на множество ножевых пометин от любителей увековечиться увеча творения природы и людей своими именами, датами и всяческой символикой.

Самые древние из шрамов-меток всползли, вместе с корой, метров на шесть от земли. Возможно, их вырезáли ещё в позапрошлом веке, но под неслышным течением времени они расплылись в смутные пятна непригодных для чтения контуров по неровной ряби серой коры.

Я пошёл не тем путём, что два дня назад привёл меня к знаменитому дереву, а свернул на тропку забиравшую правее и вверх, поскольку решил обогнуть глубокую долину Кармир-Шуки по кряжу ближних «тумбов» (так в Карабахе именуют поросшие травою и лесами округло волнистые цепи гор – в отличие от великанов «леров», вздымающих в небо угловато каменные вершины) с тем, чтобы у деревни Сарушен спуститься с тумбов на шоссе.

Насколько исполнимо такое намерение я не знал, но раз есть тропка, то зачем-то же она есть.

Вот я и шёл по ней, вдыхая бесподобные запахи горного разнотравья, любуясь зеленью волнистых склонов, предвкушая невообразимо захватывающий вид, что откроется, когда взойду наверх гряды.

Таким он и оказался – за пределами самотончайших тургене-бунинских эпитетов и наиизощрённейших сарьяно-айвазовских мазков, а на его необъятном фоне тропка вливалась в неширокую дорогу, подымавшуюся неизвестно откуда к следующему, поросшему лесом, тумбу.

От леса спускались крохотные на таком расстоянии фигурки пары коней, двух человек и собаки.

Мы сошлись минут через десять. Кони волокли под гору некрупные стволы деревьев, увязанные толстыми концами им на спину; очищенные от веток хлысты верхушек скребли дорогу.

Двое пацанов и собака сопровождали заготавливаемые на зиму дрова.

Углубившись в лес, я встретил ещё одну партию лесорубов. На этот раз из трёх лошадей с тремя же мужиками и без собаки.

Мы поздоровались и я спросил смогу ли пройти по тумбам к Сарушену.

Порубщик с иссушённым до костей черепа лицом над выгоревшей красной рубахой сказал, что про такую дорогу он слыхал, но с ней не знаком, и что метров через триста я увижу одноглазого старика – он там дрова рубит, – который хорошо знает этот лес.

Я прошёл и триста метров, и пятьсот – топора не слышно было, должно быть старик устроил перекур с дремотой, или обедал.

Не достигая вершины, дорога раздесятерилась на мелкие тропы.

Я пошёл по той, что забирала круче, но скоро и она пропала; начался просто горный лес на крутом склоне, где местами уже не идёшь, а карабкаешься, цепляясь за стволы деревьев.

Утомительное это занятие, и я двинул в обход вершины, надеясь не пропустить место, где гряду продолжит переход на следующий тумб.