Страница 13 из 23
28 декабря 1928 года
Так что все хорошо, кроме того, что меня отстранили от ОСОАВИАХИМА и не разрешают писать в стенгазету. Я после ареста и временной тюрьмы считаюсь теперь сомнительный. На обиженных воду возят, я понимаю, что Советской Власти требуется осторожность. Может, я бы себя тоже отстранил на всякий случай.
29 декабря 1928 года
В октябре у меня возникла еще одна мысль, теперь техническая. У нас тяжелые детали возят на тележках вручную. И вот везли, а через дыру в крыше влетел голубь. Я смотрел на него в высоту и увидел поперечные железные балки. Подумал, что, если к ним приспособить рельсу, а к рельсе подвесить колесную тележку с тросом и крюком, то можно легко поднимать детали и катать с места на место. Сказал Бернду Адамовичу, он сказал, что это рационализация. Хотя ничего особо нового, такое изобретение существует, называется кран-балка. Он удивлялся, что ему не пришло в голову. И мы сделали эту кран-балку, я каждый день на нее любуюсь. Правда, один раз сорвалась сверху букса и чуть не убило человека, но обошлось.
У меня какие-то предчувствия. То ли хорошие, то ли плохие, не могу понять. То мне весело, то страшно. Вчера кушали спокойно ужин, я смотрю на Валю, на Вову, и у меня вдруг комок в горле, не могу глотать. Будто я с ними прощаюсь, хотя никуда не еду. Даже до слез. Валя на меня смотрит и спрашивает: «Ты чего?» Я говорю: «Валя, я вас с Вовой очень люблю». А она посмотрела и говорит: «Мы тебя тоже, только ты меня не пугай».
А я не пугаю, просто – настроение.
Теперь прошло.
Печка вышла неудачная в смысле тяги, небо топим. Надо выписать угля, как другие выписывают. Валя говорит, чадит, но я был у Суровцевых вчера, у них уголь, и ничего, нормально.
1929 год
Наша жизнь перевернулась совсем другой стороной.
Весной Валя оказалась беременной.
Мы радовались, но тут меня вызвали вместе с другими еще с мастерских и других предприятий города и сказали, что надо срочно ехать по селам вести агитацию. И отпустили обдумать и дать согласие, а меня оставили отдельно и стали обсуждать кандидатуру. Был сам Шваб Иван Федорович, он сказал: «Николай, ты всегда был светлая голова, как тебя угораздило сидеть в допре[14]?» Я сказал, что по ошибке. Был там Шейн, ему мой ответ не понравился, он сказал, что: «Вы все считаете, что по ошибке, а Партия не ошибается». Но Шваб ему сказал, что я ценный кадр, потому что знаю сельское хозяйство. И спросил, где я был в немреспублике, я сказал, что в Варенбурге и около, он сказал: «В Варенбурге у нас уже два представителя, поедешь в Лауб[15]».
Мне объяснили, что это не просто съездить и вернуться, а жить там, сколько понадобится. Другие представители семьями поедут, лучше и тебе так.
Я говорил с Валей, она плакала. Я сказал: «Давай останься тут, у Вовы школа, а ты носишь ребенка. Я поеду один, а там будет видно».
И поехал.
Снимал комнату и вел агитацию. Говорил свою мысль, что крестьяне тоже станут пролетариатом. Но им это не понравилось. Я не знал, какую дальше вести линию, потому что не объяснили, пошел в Варенбург, где телеграф, послал запрос Клименко[16]. Он сообщил, что нужна агитация за сдачу и продажу излишков товарного зерна.
Я собрал людей и объяснил, но они сказали, что излишков ни у кого нет. А как проверить? Я опять послал телеграмму Клименко, он ответил, что нужна агитация за колхозы.
И я опять собрал людей, говорил, что надо работать вместе, давайте организуемся. Они сказали, что до осени подумают, а сейчас некогда, то сев, то сенокос, то уборка.
Я запросил инструкцию у Клименко. Он долго ничего не отвечал, потом ответил: агитируй за заём.
На заём я сам подписался на последние почти деньги, дело важное. Собрал людей, объяснил. Что дело государственной важности, для промышленности, вам же на заём пришлют тракторы и другое. Они согласились, но на заём никто не подписался.
Сидел без дела, опять потревожил Клименко насчет дальнейших действий. Клименко ответил, что жди, мы сами ждем указаний из Центра. Положение серьезное.
Была личная проблема начет продовольствия. У меня было немного своих денег и дали на командировку, но мало. Все кончилось. Хозяева, у которых жил, кормили даром, но мне было совестно. Я послал запрос: «Как быть?» Мне ответили, что устраивайся на работу, потому что, если будешь там работать, тебе будет больше доверия.
Я устроился к тому хозяину, у которого жил. Вильгельм Глюбрехт. С ним жил женатый сын Петер, две дочери-невесты, дети Петера, четверо. Еще два сына были отделенные отдельно, жили своим хозяйством, а старшая дочь была замужем в Тарлыковке, на другом берегу, она же Динкель.
Я работал у них все, что привык делать, и чувствовал себя хорошо, когда работал. А вечером шатался по селу и не знал, куда себя приспособить. Люди отдыхают друг с другом, а я со всеми чужой. Трудность еще в том, что не все понимают и говорят по-русски. И по тому немецкому не понимают, на котором я им говорил, особенно пожилые. У них там оказался свой язык, я хозяев, когда они меж собой говорили, иногда почти что не понимал. Они даже говорят не «ихь»[17], то есть «я», а «ик», как икают. И другие слова тоже говорят не так.
И вот я хожу, мне грустно, я никого не понимаю, меня не понимают, зачем я тут?
Но в конце мая вызвали в Покровск и познакомили с документом Совета Народных Комиссаров насчет раскулачивания. С собой не дали, велели прочитать и запомнить.
Я запомнил, что кулаком считается, у кого наемные работники, крупорушка или маслобойка, кто сдает внаймы помещения и чем-нибудь торгует.
Я поехал в Лауб и думал. Ведь мой Глюбрехт тоже получается кулак. Я у него наемный, да еще двое соседей к нему ходят на помочи, у него и крупорушка, и маслобойка, прямо как по писаному, да в плюс к тому он мне помещение сдает и скупщикам продает масло, яйца и все другое. И не один Глюбрехт, чуть не весь Лауб получится кулаки. Я даже удивился, что у них тоже был голод, а голод был, да еще какой. Но у них остались целые и механизмы, и всякая утварь. Чего говорить неправду, интересно живут немцы, каждая вещь приглядная. На лавках и на печи не спят, у хозяев кровать расписная с занавесками, я такую у Прёловой только видал, когда ее громили, только у Прёловой была побольше. Я спрашивал Глюбрехта, почему в голод вещи не продали, он сказал, что вещи никому были не нужны, а само железо или ту же кровать кушать не будешь.
Рассказал Глюбрехту всё как есть, он стал лицом будто мертвый, даже страшно. А потом сказал семье: «Началось».
Что он за этим хотел иметь в виду, не знаю, но в Лаубе точно началось. И днем и ночью движение, куда-то чего-то везут и вывозят, а во дворах пир горой, режут скотину почем зря. Глюбрехт мне сказал, что я теперь не снимаю у него комнату, а просто живу, как гость. Никаких денег. И работники перестали к нему ходить. И крупорушка с маслобойкой куда-то делась. Я понимал, что к чему, но, если люди не хотят быть кулаками, это тоже понятно.
А еще ко мне валом пошли насчет заёма. Я отбил телеграмму Клименко, чтобы прислал человека с облигациями. Тот прислал, расхватали за один вечер, как горячие пироги.
Потом позвали меня, стали спрашивать, как образовать коммуну или колхоз. Я за них обрадовался и объяснил: объединить земельные наделы, найти амбар, какой побольше, свезти туда механизмы, чтобы были общие. Помаленьку сгуртовать скот и все прочее. И сдать излишки государству, которое сильно нуждается. И вызвали заготовителей, и люди сдавали из урожая озимой ржи, которая хорошо уродилась. Сдали много, заготовители радовались. А также ячмень и сколько-то пшеницы, у кого была. Еще овес, но совсем мало.
14
ДОПР – дом принудительных работ. Но так часто называли и обычную тюрьму.
15
И опять я вздрогнул.
16
Кто такой Клименко, не удалось выяснить. Видимо, кто-то из начальства.
17
Ich (нем.), я. Немцы Поволжья действительно говорили на множестве диалектов, довольно сильно отличавшихся, особенно фонетически, от литературного немецкого языка, который и сам нормативно сформировался только к ХХ веку.