Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 121

— В девятой палате подкидыш.

— Что значит — подкидыш?

— Больная Фомичева. Привезли с острым аппендицитом. Оперировал Окунь с дежурным стажером. Положил к нам.

— Почему к нам?

— Сказал — у него в отделении мест нет.

— А почему оперировал не с вами?

— Я в приемном отделении вправлял вывих. Привели на десять минут раньше.

— Как это — привели?

— Ну, пьяный. Вывих локтя. Его привели соседи. Мы сделали рентген, я вправил и послал домой.

— Одного?

— Нет, его ждали. С этим пьяным все в порядке. А у Фомичевой плохое самочувствие.

— Боли?

— Слабость. Рвота. Головокружение.

— Когда делали операцию?

— Вчера. В двадцать два пятнадцать.

— Егор Иванович приходил к ней?

— Нет, не приходил.

Львовский отвел глаза. Обычные фокусы Окуня! Уж если сделает ночью сам операцию, обязательно подложит в первое отделение. Так спокойнее: случись осложнение — отвечать будет первая хирургия.

— Ладно, я сейчас посмотрю ее. Фомичева? Девятая палата?

— Да. Мне остаться?

— Зачем же? Ступайте отдыхать.

Отпустив Крутых, Львовский сел за стол, раскрыл журнал операций и, не читая сделанных за два праздничных дня записей, тупо уставился в чистую страницу. Мезенцев, конечно, сегодня не приедет. Рыбаш, наверное, уже в палатах, у тех, кого сам оперировал. У него никогда не хватает терпения дождаться обхода — непременно забежит спросить: «Как спали?.. Плохо?.. Ну-ка, что скажут соседи: небось так храпел, что стены дрожали?.. Нет, не храпел? Ну ладно, дадим сегодня таблеточку — на всю больницу захрапите!» А во время обхода снова остановится у койки, и даже присядет: «Сестра, почему товарищ плохо спал?.. Боли? Что же вы сделали?.. Так, ясно. Правильно». И опять к больному: «Ну, дружище, она не виновата. Хотел ей выговор влепить — не за что. Или все-таки есть за что?» Больные очень ценят и грубоватую шутливость Рыбаша и его разговоры, хотя вопросы он задает быстро, словно мимоходом, в выражениях не стесняется, может и съязвить ненароком. А Мезенцеву отвечали коротко, осторожно, хотя тот был неизменно вежлив и внимателен. Стеснялись? Чувствовали спрятанное за корректной вежливостью равнодушие? Скорее последнее.

Но что же он сам-то сидит, думает о всякой ерунде, когда пора начинать обход? Не забыть бы об этой Фомичевой из девятой палаты. Слабость, рвота — еще не страшно: организм бунтует против хирургического вмешательства. А почему головокружение?

«Ну, вставай же, вставай, старик, пора начинать дежурство…» Однако он продолжает сидеть за столом, все так же бессмысленно глядя на пустую страницу журнала. Что-то надо было сделать, прежде чем идти в палаты… Что-то очень неприятное… Да! Позвонить Расторгуеву.

Львовский медленно достает из внутреннего кармана листочек с кокетливыми буквами: «Кузьма Филиппович Расторгуев», медленно снимает телефонную трубку, медленно, через силу, набирает номер.

Жизнерадостный тенорок откликается мгновенно:

— Расторгуев на проводе.

— Добрый день, Кузьма Филиппович, — с усилием произносит Львовский. — Это говорит…

— Как же, как же, с добрым утречком, доктор! — перебивает тенорок. — Первомайский приветик! Работает наша штучка?

— Работает, спасибо, — еле ворочая языком, отвечает Матвей Анисимович. — Только зачем же вы такие сюрпризы устраиваете? Я ведь, кажется, не давал вам повода…

Расторгуев сыплет скороговоркой:

— Помилуйте, товарищ доктор, для хорошего человека мы всегда с огромным удовольствием… Сам выбирал, сам доставил, сам установил, никакого чужого глаза, не извольте беспокоиться…

Львовского кидает в пот и от того тона, которым говорит Расторгуев, и от смысла сказанного. А самое худшее впереди.



— Простить себе не могу, что тогда… в вестибюле… сказал про телевизор! — нечаянно вырывается у Матвея Анисимовича.

Кажется, Расторгуев не только озадачен, но даже оскорблен:

— Отчего же это простить не можете? Разве мы поганые какие-нибудь? Мы вам, доктор, за мамашу премного благодарны, и, конечно, к празднику — самое милое дело… Хотел, можно сказать, как лучше…

Спохватившись, что со своей точки зрения Расторгуев действительно сделал ему одолжение и что он просто не в состоянии понять, почему терзается Львовский, Матвей Анисимович быстро говорит:

— Вашу любезность я очень ценю… Но, понимаете, так глупо вышло… я сейчас не при деньгах.

— Господи! — радуется Расторгуев. — Да разве я за деньги…

— Нет, нет, — в голосе Львовского появляется металл, — не может быть и речи… Сколько я вам всего должен — за телевизор, за установку, за доставку?

— По казенной цене, по казенной цене! — торжественно отвечает Расторгуев. — Ни копеечки больше…

Только тут Львовского осеняет, что за такие одолжения Расторгуев, очевидно, привык получать солидную мзду.

— Сколько я вам должен? — сухо повторяет он.

Расторгуев неохотно перечисляет:

— «Рекорд», сами знаете, тысяча семьсот пятьдесят да антенна шестьдесят — вот так.

— А доставка? А установка?

— За установку, увольте, денег не возьму, — решительно говорит Расторгуев. — А доставил на попутной машине, прямо из универмага. Так что тысяча восемьсот десять рублей — и точка.

— Кузьма Филиппович, — смущенно начинает Львовский, — я, поверьте, очень тронут вашим… бескорыстием. Беда, однако, в том, что сегодня у меня есть только тысяча двести рублей…

— О чем разговор?! — восклицает Расторгуев. — Это последнее дело. Когда сможете, тогда и рассчитаетесь. Над нами, как говорится, не каплет.

— Нет, — возражает Львовский, — давайте уж условимся. Сегодня у меня суточное дежурство. Завтра с утра я завезу вам эти тысячу двести, а остальные… ну, в течение двух недель? Согласны?

— Мы на все согласные! — весело говорит Расторгуев. — Хоть две недели, хоть два месяца, хоть два года!

Львовский обескуражен. В голосе маленького человечка, которого он так отчетливо представляет себе сейчас, немного самодовольное, но явно искреннее расположение.

— Ну что вы, что вы… — смущенно говорит Матвей Анисимович. — Скажите только, куда завезти деньги? Где вы работаете?

Расторгуев отвечает поспешно:

— Вот уж извините, доктор, но я вам домашний адресок дам. Без чужих глаз нам спокойнее.

Матвея Анисимовича опять начинает мутить. В какую грязь он залез, в какую грязь! Но, сказав «а», надо говорить «б». И он отвечает почти развязно:

— Тем лучше, тем лучше… Заодно вашу матушку посмотрю. Как она себя чувствует?

— Вашими молитвами вполне нормально, очень даже хорошее самочувствие! — убежденно восклицает Расторгуев. — Тут, знаете, участковая врачиха приходила, очень замечательно про вас отозвалась… Первосортный, сказала, шовчик, чисто профессорский!

— Ну-ну, — перебивает Львовский, — давайте адрес.

Он записывает на том же листке, где танцуют кокетливые буковки Расторгуева, улицу, номер дома, номер квартиры и, повторив, что завтра непременно заедет, вешает наконец трубку.

Фу, какая тяжесть на душе! Если бы все-таки достать сегодня эти несчастные нехватающие шестьсот — семьсот рублей! И еще не хочет брать за установку! Где же он работает, этот Кузьма Филиппович? Ясно — в торговой сети. «Попутная машина из универмага»! «Без чужих глаз нам спокойнее»!.. «Нам»! Впервые в жизни ко Львовскому обращено такое «нам». Никогда не надо было ему думать о «чужих глазах», никогда ничьи глаза не пугали его… Как мерзко! Как отвратительно!

Дверь в ординаторскую стремительно распахивается. Испуганная молоденькая сестричка кричит с порога:

— Матвей Анисимович, идите скорее! В девятой палате… Фомичевой… очень плохо!

С этой минуты и до конца операционного дня у Львовского не остается ни мгновения на мысли о себе, о Расторгуеве, о телевизоре, о чем-нибудь вообще, кроме жизни женщины, которую он увидел уже обескровленной и без сознания.

В два часа дня, когда он вместе с Рыбашом выходит из операционной, оба выглядят так, будто это их, а не Фомичеву, только что сняли с операционного стола. Молча, усталыми движениями они скидывают перчатки, маски, халаты. Молча закуривают: Рыбаш — как всегда, из надорванной с уголка пачки, Львовский — из потускневшего портсигара с лошадиной мордой. Оба опускаются на выкрашенные белой эмалевой краской табуреты.