Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 121

Он недоуменно повертел бумажку в руках, перевернул обратной стороной — она была чистая — и уже хотел бросить, как вдруг сообразил, что эти три буквы с восклицательным знаком написаны почерком Марлены. Помнится, он почему-то очень обрадовался ее находчивости. Оставила записочку, которую мог понять только он: «Молодец! Умница!» Он положил листок в карман — собственно, это ведь была ее первая записка к нему! — и, опершись локтями на подоконник, снова закурил. Он ждал ее тогда очень долго, больше часа, но при всей своей нетерпеливости ждал мирно и спокойно. Ясно, ее задержало что-то серьезное. Он ждал и думал о том времени, когда кончится их бездомность и не надо будет караулить друг друга на глухой площадке запасной лестницы; о том, как обрадовалась его старая тихая мать, узнав, что он все-таки наконец женится, и как, всплакнув, она сказала: «Теперь бы мне только внука понянчить…» Он ждал, курил, представлял себя отцом, а Марлену — матерью и улыбался, воображая, как рыжеволосый мальчишка с его глазами и с высоким, чистым лбом Марлены говорит ему: «Папка!» Потом переносился мысленно на Черноморское побережье, куда они обязательно поедут с Марленой этой осенью, и снова курил, и снова думал, что самое главное — обзавестись жильем… А она все не приходила и, когда при свете фонаря он разглядел стрелки на своих часах, был уже седьмой час, а на подоконнике скопилась целая груда окурков. И, увидев эту груду, он вдруг обиделся, разозлился, сложил все окурки колодезным срубом, вытащил из кармана бумажный лоскуток со словом «Жди!», перевернул его чистой стороной вверх и обгорелой спичкой нацарапал: «Ждал!!!» — с тремя восклицательными знаками, которые должны были выразить все его негодование. Он засунул записочку в свой колодезный сруб из окурков и только повернулся, чтобы уйти, как по лестнице — цок-цок-цок! — застучали каблучки Марлены. Она прибежала запыхавшись, сразу увидела и окурочный колодец и заткнутую туда записочку, рассмеялась, схватила лоскуток бумаги и, приблизив к его губам свой удивительный, свежий рот, шепнула:

— Я так боялась, что ты не дождешься…

И потом они долго стояли в темноте, целуясь, говоря друг другу какую-то милую чепуху, и были очень счастливы, хотя им казалось, что они несчастны, потому что у них нет своего угла и некуда идти, когда хочется никого не видеть.

Теперь этот угол есть. Теперь все, казалось бы, в порядке, а вот он опять стоит у высокого подоконника и не отрываясь смотрит на здание морга. И Марлены, которая просила передать, чтоб он ждал ее на «их» площадке, почему-то нет, хотя сейчас она ему нужна, как еще никогда в жизни. Где она может быть?!

Утро. Ясное, каких давно не было, совсем не похожее на февральское утро. Небо яркое, наполненное весенним солнцем. Высохший асфальт. На улицах уже продают мимозы и бледные подснежники. А он стоит и смотрит на здание морга, где лежит тело девушки, умершей несколько часов назад под его руками. Для нее уже никогда не будет ни солнечного, ни серого неба, ни весеннего сухого асфальта, ни этих чахлых подснежников. А как он хотел, как страстно хотел ее спасти!

Нет, он действительно сделал все возможное и невозможное — Григорьян не преувеличил. Сам Фэфэ не мог бы сделать больше. Он боролся и тогда, когда остановилось дыхание, когда руки и ноги девушки начали холодеть, когда уже не прослушивался ни один толчок сердца.

Он вспоминал все подряд, секунду за секундой.

Переливание крови под давлением прямо в левую плечевую артерию. Эфедрин. Искусственное дыхание. Кислород. Массаж сердца.

Все было применено и сделано. И ничто не помогло.

Может быть, через год или через два, когда в больничный обиход войдут те новейшие приборы — электростимуляторы, биостимуляторы, аппараты для искусственного кровообращения, сосуды из капрона и других пластмасс, опытные образцы которых им недавно показывали в Научно-исследовательском институте экспериментальной хирургической аппаратуры, — может быть, тогда удастся спасать людей при таких ранениях! Степняк тысячу раз прав, добиваясь, требуя, раскапывая все новинки, гоняя хирургов, чтобы они сами искали и узнавали все новое, организуя экскурсии вроде той, в Институт экспериментальной аппаратуры. Степняк радуется, как мальчишка, когда ему случается вырвать какой-то удивительный кардиографический или рентгеновский аппарат. Деньги?.. Да, средств на это всегда не хватает, но Степняк, видать, смекалистый мужик, что-то выжимает из их больничной сметы.

Но всего этого мало, мало, мало! Девушка умерла.

Рыбаш видит так отчетливо, словно это происходит сейчас, сию минуту, руку Григорьяна, приподнимающего веки девушки.

Яркий свет бестеневой лампы, укрепленной над операционным столом, бьет прямо в остекленевшие, расширенные зрачки. Зрачки не сужаются. Глаза мертвы.

— Все, — хрипло сказал Григорьян.



Рыбаш медленно разогнулся. Девушка была совсем молодая, тоненькая, хрупкая на вид.

Не удалось! Не мог спасти!

Но для чего же тогда проводил он долгие часы в морге и в виварии, разрабатывая методику именно таких операций? Для чего бесконечно повторял и повторял этот круговой шов кровеносных сосудов? Для чего соревновался с самим собою на скорость, пока Гонтарь с хронометром в руке отсчитывал каждую выигранную им секунду? Значит, то, что удается на трупе или на собаке, еще невозможно, недоступно на человеке? Или он все-таки чего-то не предусмотрел?

Лицо умершей застывало. Кто она? Только в эту минуту Рыбаш подумал, что там, внизу, когда девушку принесли, он не поинтересовался даже тем, как ее зовут. Он видел только рану, которую необходимо оперировать.

Теперь его торопливость могла обернуться против него. Придется доказывать, что с врачебной точки зрения он не мог терять ни минуты.

Он потому и спешил с операцией, что, вопреки очевидности, надеялся… Не вообще надеялся, а верил, что его многочисленные эксперименты уже позволяют ему переходить к операциям человека. Рыбашу вдруг вспомнился голос Окуня: «Экспериментировать на людях, которые доверяются вам? Странная позиция для советского хирурга!..»

А ведь, пожалуй, в больнице никто, кроме него, Рыбаша, не стал бы делать такую операцию. Никто. И девушка наверняка умерла бы внизу, в приемном отделении. Но это была бы «естественная смерть», смерть от тяжелой ножевой раны, а не «смерть на операционном столе». Гораздо более удобный вариант для райздравовской статистики!

А, к черту все! Рыбаш положил очередной окурок рядом с предыдущим. Во рту пересохло, и такая горечь, что самому противно. Где же все-таки Марлена?

Из морга кто-то вышел — пальто внакидку, на голове белая докторская шапочка… Перебегает двор — прямо к запасному подъезду. Батюшки, да это же Марлена! Что она там делала?

Внизу гулко хлопает дверь. Быстрые-быстрые шаги по лестнице, шаги, которые не спутаешь ни с чьими.

— Милый, — говорит Марлена, робко и ласково беря Рыбаша за руку, — не сердись, пожалуйста. Я бегала уговаривать, чтобы это вскрытие делали непременно первым. Я же понимаю, каково тебе ждать… Оно начнется ровно в двенадцать.

Из уважения к возрасту, имени и званию Федора Федоровича Мезенцева он с самого начала был освобожден от суточных дежурств, которые несли поочередно все хирурги больницы. Никто не возражал против такой льготы профессору. Но Степняк знал, что из-за этого Львовскому приходится дежурить чаще, чем другим, и что никто, кроме Матвея Анисимовича, не мирился бы с подобным положением. В первую хирургию нужен был еще один хирург, это не вызывало сомнений.

Предлагали свои услуги многие. Но одни были недостаточно опытны, другие хотели совместительствовать, третьи требовали квартир. И, в ожидании подходящей кандидатуры, безотказный Львовский продолжал работать с перегрузкой. Сам он никогда не жаловался. Это Степняк помнил еще по фронтовым временам. Львовский обладал той настоящей скромностью, которую окружающие начинают понимать только тогда, когда человека нет среди них. Пока же он тут, пока изо дня в день тихо и молчаливо делает свое полезное дело, большинство даже не замечает, какой воз тянет эта серенькая рабочая лошадка.