Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 31



В это время на дворе коротко пролаял Пейкко. Вилма быстро выбежала из бани и встала перед наружной дверью с таким видом, словно готовилась грудью своей защитить от недругов того, кто не перестал быть ее смертельным врагом. Но никто, кажется, не собирался его от нее отнимать. По тропинке от крыльца дома к ней шел белокурый Вилли. Бежавший рядом с ним Пейкко вопросительно взглянул на хозяйку, словно ожидая от нее одобрения своему лаю. Но Вилме было не до Пейкко.

— Ты что, Вилли? — спросила она встревоженно.

Вопрос, правда, был нелепый, потому что она прекрасно знала, зачем он тут оказался. Но мысль о том, что он мог сейчас неожиданно войти в баню и застать ее за тем немыслимым для финской женщины делом, которым она там занималась, наполнила ее ужасом. Холод пробежал по ее широкой спине, когда она только подумала об этом. И все, что она с утра готовилась ему сказать по поводу русского, вылетело начисто из ее головы. Не то что сказать, но не допустить его близко к бане, чтобы, упаси боже, не долетел до него какой-нибудь внезапный стон, — вот чем она была озабочена. И с этой целью она заторопилась к нему навстречу, чтобы остановить его как можно дальше от бани, а остановив, пытливо всмотрелась ему в лицо. Но его глаза были чисты и ясны, как всегда. И он сказал своим звонким, мальчишеским голосом:

— Здравствуй, тетя Вилма. А я зашел и вижу: никого нет. Хотел взять бидон, а потом подумал: «Надо же сказать». И вот вижу дым из бани. Думаю: «Наверно, там». И угадал, оказывается.

— Да, да, — сказала она, поворачивая его за плечи в обратную сторону и подталкивая слегка в спину, чтобы он шел перед ней по тропинке к дому. — Я тут стирку затеваю. Потому и задержалась…

— Значит, печка у тебя в бане опять исправна, тетя Вилма? — спросил он.

Она понимала, что означает этот вопрос, и ответила не совсем складно:

— Да нет еще. Не знаю даже… Завалилось там что-то. Пробую пока. Но плохо. Я скажу потом, когда налажу.

— А дедушку Урхо не прислать? Он такой мастер по печкам.

— Нет, нет, не надо его беспокоить. Бог с ним. Я сама.

И, говоря так, она радовалась, что он обращен к ней своим беловолосым затылком, избавляя ее от необходимости смотреть в его чистые голубые глаза. Как бы она могла выдержать их взгляд, произнося эти лживые, греховные слова? Все перевернулось внутри бедной Вилмы, и она уже не могла разобраться, где у нее там начинается правда и где она кончается. Человека ей нужно было скорей спасти, человека! Вот единственное, к чему рвалось ее материнское сердце.

Отправив мальчугана, Вилма опять поспешно кинулась к бане. И весь этот день она уделила больному. Она ставила ему банки, насколько позволяла повязка, ставила горчичники, непрерывно держала на его лбу влажное, холодное полотенце и кормила холодным клюквенным киселем. И все-таки к ночи температура у него не спустилась ниже сорока.

Она провела возле него также всю ночь, продолжая сменять на лбу полотенце и вливать время от времени ему в рот холодный кисель. Сидя, усталая и измученная, на верхнем полке у него в ногах, она вглядывалась озабоченно в его пылающее, исхудалое лицо и прислушивалась к бессвязным словам, которые он произносил в бреду. Это были русские слова, резавшие ей ухо враждебностью своих звуков. Но теперь она уже не пыталась от них уйти.



Свет лампы падал на ее загорелые скулы, делая их похожими на медные. И все лицо отливало медью, сохраняя такое выражение, словно все то горькое и скорбное, что когда-либо привелось испытать матерям земли, собралось воедино и легло на его просторную, загорелую поверхность, легло и застыло, не собираясь уступать места другому выражению. И только ее полные, мягкие губы оставались, как всегда, чуть растянутыми, надавливая своими уголками на щеки, словно еще не оставили надежды обрести улыбку.

Перед утром она развела в кипятке малиновое варенье и дала ему выпить целую кружку. Молча подоткнув одеяло, она снова набросила сверху свой полушубок и отправилась к своим утренним делам, а к нему вернулась лишь после того, как отправила молоко. Просунув руку под одеяло, она ахнула. Его тело было влажное и липкое, а простыня под ним такая сырая, будто ее облили водой.

Но это было как раз то самое, на что она надеялась. Дай бог, чтобы это было то самое! Если ей удалось так скоро вызвать у него потение, значит это обыкновенная простуда. И можно надеяться, что от воспаления легких его спасла повязка на груди, не позволившая ему соприкоснуться плотно с холодной землей. Дай бог, чтобы именно так и было, дай бог!

За свежим бельем она побежала в дом с радостью в сердце. Вернувшись в баню, обтерла больного сухим полотенцем, сменила под ним и над ним простыни, дала выпить остатки киселя, снова подоткнула одеяло и поставила градусник.

Градусник показал тридцать девять и две десятых. Это укрепило в ней надежду. Но она отлично видела также, какую пользу принес кисель, и снова наварила его побольше, почти прикончив на этом свои скудные запасы сахара. Не забыла она и про куриный бульон, Без него тут невозможно было обойтись. Это она тоже понимала. И ради спасения жизни человека она без колебания пресекла еще одну молодую петушиную жизнь.

Кисель и бульон пополнили запасы влаги в его организме, и в течение дня ей пришлось еще два раза извлекать из-под него пропитанные потом простыни. Но, послушно глотая жидкость и поворачиваясь куда нужно под ее руками, он лежал, безучастный ко всему. Сам он ничего не просил и ничего не желал. Она могла оставить его совсем без помощи, и он принял бы это с полным равнодушием. Прекрати она его поить и кормить— и он безропотно смирился бы с этим, не издав ни звука жалобы. Она ясно понимала это по выражению его исхудалого лица и тем сильнее укреплялась в своем непременном желании вызволить его из этого положения, добиться, чтобы он перестал быть таким безучастным к своей судьбе и проникся интересом к жизни. Она, финская женщина, желала этого, она, сама потерявшая от руки русских все. Богу угодно было так все повернуть и его пресвятой матери. Но им виднее с их священной высоты.

Вечером градусник показал тридцать восемь, и ночью больной уже спал спокойнее. Она тоже прикорнула внизу на скамейке, а утром после посещения Вилли перевязала ему раны, изрезав на бинты половину свежей простыни. Рана на груди, не потревоженная его ночным бегством, заживала нормальным порядком. Воспаленность под правой лопаткой убавилась, и она повторила риваноловую примочку. У свеженадорванных ран на руке и бедре она только сменила пропитавшиеся потом повязки, не тронув присохших к ранам нижних тряпочных прокладок, черных от йода и запекшейся крови.

Рана у лодыжки тоже не вызвала у нее особенной тревоги. Что-то вытекло из нее, должно быть лишнее, потому что опухоль вокруг нее опала и больной уже не так сильно дергался, когда она прикасалась к этому месту. Сюда она опять приложила листья алоэ, накрыв ими не только рану, но и всю болезненную припухлость вокруг. Все это она проделала молча. Уже два дня она ему не говорила ни слова. Он тоже молчал. Но когда она, закончив перевязку, подоткнула вокруг него одеяло, он опять сказал ей по-фински: «Спасибо».

Она в эту минуту уже готовилась спускаться вниз, но, услыхав это слово, осталась на месте и даже присела на край полка у него в ногах. Он смотрел на нее глубоко запавшими голубыми глазами, такими похожими по густоте цвета на глаза Вяйно, и неизвестно о чем думал своим русским умом. Она тоже смотрела на него некоторое время молча, а потом спросила:

— У тебя мама есть?

Он, может быть, и не понял ее, но слово «мама», конечно, понял и по нему догадался о сути всего вопроса. Он кивнул. Она вздохнула. Конечно, ей не стало веселее от его ответа, но на что она надеялась? А если бы он сказал: «Нет»? Разве это изменило бы что-нибудь в ее судьбе? Ничего бы это не изменило. Просто уж такое испытание дал ей бог. Нельзя на него роптать. И сердиться на этого чужого мальчика у нее тоже не было причины. Он смотрел на нее такими благодарными глазами, что она не могла держать против него в сердце зла. Она спросила: