Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 92

Поэзия хоть в принципе и непереводима, но воссоздаваема. Лучшим переводчикам, к счастью не так уж редко, удается все же, после всех мыслимых вивисекций, сохранить в новой ипостаси стиха дух оригинала.

Художник Александр Окунь как-то сказал: «Я могу скопировать картину любого мастера, но только не Рембрандта, ибо не понимаю, как он получал свой цветовой эффект…»

Переводить гениев, не поняв, как они получают свои «цветовые эффекты», — гиблое занятие.

У Николая Тихонова есть баллада о Давиде — привилегированном живописце французской революции и наполеоновской империи. Кисть Давида запечатлела убийство Марата — там, где оно произошло, — в ванной. На полотне видна рука убийцы — Шарлоты Корде. В балладе Тихонова поклонник художника его спрашивает: «Но, гражданин Давид, к чему рука убийцы патриота?»

Давид отвечает:

Без сохранения — любыми средствами, любым способом — «темно-вишневой густоты» оригинала даже самый техничный перевод будет походить на гальванизированного покойника.

Не случайно лучшие переводчики — это лучшие поэты.

В сборнике же Альтермана, изданном «Библиотекой Алия», удач до обидного мало. Но все же они есть. Одна из них — перевод стихотворения «Рассвет после бури», сделанный талантливой израильской поэтессой Леей Гольдберг. Достаточно привести строфу из него, чтобы стало ясно: это работа мастера.

«Памятник, сияя мокрыми глазами» — это уж точно бабочка…

Творческое наследие поэта огромно. Вышедшие в свет пятнадцать солидных томов включают большую часть написанного, хотя далеко не все. Правда, поэзия Альтермана теперь представлена полно. Кроме всех сборников — от первого «Звезды на улице» до последнего «Голубиный город», — в собрание вошло множество стихов из периодики и архива поэта. Просто поражаешься этой титанической работоспособности.

Фундаментальная биография Натана Альтермана, начатая его другом детства Менахемом Дорманом и завершенная Дворой Гилулой, дает ответы на многие вопросы.

Альтерман рано понял, что без сохранения внутренней цельности ему не выполнить своего предназначения. Требуется для этого еще и полная самоотдача профессиональному целеустремленному труду. Нужна особая энергия, мужество особой закалки, чтобы оградить свою самобытность и сберечь внутренний жар, без которого никогда не добиться волшебного свечения слов.

Отсюда — конфликт с внешним миром, который у каждого художника выявляется по-разному.



Товарищ юности Альтермана Пинхас Лендер вспоминает:

«От него веяло скрытым холодом, не допускавшим ни малейшей фамильярности. Застенчивая улыбка, не сходившая с губ, как бы защищала его и придавала обаяние всей его угловатой фигуре, высокой, с непомерно длинными ногами и руками, похожими на жерди. Ходил он раскачиваясь, взмахивая своими жердями, очень напоминал „корабль пустыни“ на марше, то есть верблюда. Говорил же мало и неохотно, как бы выталкивая слова откуда-то из глубины, с удивлением прислушиваясь к их звучанию. Иногда часами не произносил ни единого слова, и я понимал, что он находится сейчас в своем внутреннем мире, куда никому нет доступа…»

Можно добавить, что был он простодушен, щедр, мягок, обаятелен. И еще был скрытен, чужд пафосу, театральности. Охранял свой внутренний мир от любых посягательств с фанатизмом скряги, берегущего сундук с сокровищами.

У него было множество друзей, и все же он обрекал себя на одиночество, ибо считал надежным только этот вид самозащиты. Ему пришлось слишком многим пожертвовать, чтобы сберечь изощренность восприятия и утонченность чувств. То, что было благом для поэзии, для него обернулось несчастьем.

Ему нужен был допинг, чтобы тянуть свою лямку, и таким допингом стал для него алкоголь…

В каждом человеке есть нечто такое, в чем он не признается даже на Страшном суде, что-то инфернальное, загнанное глубоко в подсознание. Попросту говоря, в каждом из нас уживаются и доктор Джекиль, и мистер Хайд.

Альтерман после чрезмерного возлияния становился зол, хмур, агрессивен и неприятен. Невыносим даже для ближайших друзей. Он и сам понимал, что алкоголь подавляет в нем Джекиля и выпускает на волю Хайда. Излишне говорить, какой горестной тенью ложилось это на его жизнь. Обычно после каждого дебоша мистера Хайда Альтерман исступленно работал.

Йехезкель Вайнштейн — хозяин известного в богемных кругах бара — вспоминает: «Благодаря своей профессии я научился квалифицировать выпивох. Некоторые пьют для веселья. Некоторые, надравшись, плачут. Есть и такие, которым возлияние развязывает язык. Натан же, дойдя до определенной стадии, пел русские и ивритские песни. Пьянел он быстро. От двух-трех рюмок. Для меня же его пение было сигналом. Я знал, что он уже хорош, и не давал ему больше горячительных напитков. Натан впадал в транс и норовил меня ударить. Иногда ему это удавалось. Но на следующий день он обязательно являлся, чтобы спросить смущенно, не слишком ли хватил меня вчера…»

Поэт Яаков Орланд — друг и собутыльник Альтермана — даже посвятил балладу его пагубному пристрастию. Орланд писал обычно верлибром. Его тянуло к эпичности. Вот отрывок из этой баллады, не нуждающийся в комментариях:

Орланд, переживший своего друга более чем на три десятилетия, скончавшийся уже в XXI веке, на склоне дней любил вспоминать о том, как Альтерман спас ему жизнь:

«Случилось так, что жизнь как-то незаметно утратила для меня всякий смысл и я перестал улавливать ее волнующее мерцание. Я и раньше знал и тоску, и печаль, и чувство неудовлетворенности, но такого безмерного отчаяния, такой безысходной тоски мне еще не доводилось испытывать. Мир медленно исчезал, и похожее на смертную истому томление всецело овладело мной. Смерть показалась вдруг желанным избавлением, и я написал Альтерману о своем решении покончить с собой, отметив, что он единственный человек, с кем мне хотелось попрощаться. Отправляя письмо, я уже мысленно видел Натана, мчащегося ко мне в тревоге, и скорбно подумал, что даже не открою ему дверь.

Прошел день, а Натана все не было. Прошел еще день. Потом еще один.