Страница 2 из 22
Как передать это представление Тиму? Как объяснить ему, что темные, но честные ребята из компании Неда Лудда — это совсем не то, что наши современные неолуддиты? Как растолковать, что борьба за кусок хлеба в окрестностях Ноттингема времен Регентства вовсе не похожа на нынешние выступления, от которых за версту разит сытым порыгиванием?
Но проблемы-то есть… Длительность очередной фазы цивилизации уже меньше сроков человеческой жизни, и жизнь с трудом выдерживает испытание на разрыв разными мирами. Человек вынужден несколько раз словно бы рождаться заново, полностью переигрывая свои образовательные позиции каждые пять-семь лет. И эвроматы могут довести это напряжение до последнего предела, до биологического предела человеческого мозга, до того сверхбарьера, который потребует рывка к чему-то за рамками современного мышления, за границами того, что мы гордо именуем разумом…
И опять я сбился на тему разговора со своими ребятами, думал Ясенев, безнадежно улыбаясь пустому пространству комнаты, и снова на неопределенное завтра сдвинут мой серьезный разговор с Тимом, так и не продуманный до конца разговор, который может никогда и не состояться…
Лес успокаивал, тропа сама влекла в глубину, и Тим перешел на шаг. Лес — друг, он защитит, он сомкнется за спиной, и все неприятности растворятся в несущественно мелком прошлом, мелком по сравнению с этим лесом, которому мало дела до слащавости Аля и напора неолуддитов, мало дела до суеты человечков, фантомных и реальных.
Черт бы побрал эту его усмешку, думал Тим с остывающей, но все еще пенящейся злостью, черт бы побрал безобразную гримасу умственного превосходства. Они всегда умнее нас уже потому, что вымахали под два метра и на три десятка лет больше проторчали на этом свете. Они, дрожа от нетерпения, ищут какие-то иные цивилизации, хотят немедленно — сегодня или завтра — вступить с ними в контакт, но не могут, совершенно не могут законтачить с нами, с цивилизацией их собственного будущего. И нечего тут тыкать моими шестнадцатью годами и всего лишь пятой ступенью адаптации. В конце концов я хочу видеть мир по-своему, чтобы мне не навязывали того завтра, которое кажется им прекрасным лишь сегодня, не желаю, чтобы меня загоняли в их взрослость, в их колею…
Озеро — мой талисман, думал Тим, спускаясь по слегка наклонному песчаному берегу. Я стал бы великим лесным богом и подарил бы талисман своему дикому племени, и люди плясали бы вокруг — настоящее племя, насытившееся после долгой и трудной охоты, реальной и кровавой и вовсе не смахивающей на фантасафари, где воображаемый охотник носится с воображаемым блейзером за воображаемым тиранозавром… Мое озеро…
Но вот оно становится отцом — «Игры?.. Это игры?..» Оно предает меня, с ужасом думал Тим, оно — талисман-предатель, не желающий ни победных плясок, ни подлинности вообще, оно — замаскированный канал всемирного фантамата, фантамата, в который превращают этот мир, которым он стремительно становится, становится чем-то, невместимым в сознание…
— Чего ты ко мне прицепился! — вдруг закричал Тим, срываясь в крик, как срываются с высокого обрыва. — Я не хочу становиться тобой, не хочу изобретать новый эвромат! Пусть их изобретают те, кому не хватает собственных мозгов!
Озеро-отец как-то обиженно сморщилось и стало терять лицо, превращаясь в тихое и безобидное лесное озеро, до смерти напуганное криком и криком обезличенное. Тим вздрогнул от сжавшей виски тишины, от обрушившегося на него настоящего акустического вакуума.
Ерунда какая-то — с озером поругался, думал Тим, опускаясь на берег. Не хватает только броситься на колени, и, подобно древним, кулаками грозить небу, и вопить что-нибудь вроде «Усомнюсь, Господи!», и ощущать на затылке ознобные волны страха — вдруг кто-то смотрит с небес и прицеливается в тебя молнией.
Молния в спину… Похоже, это я устраиваю папе молнию, причем в самый подходящий момент. Ему так трудно, и он многое скрывает от нас с мамой: борьбу с Нодье, схватки с Большим Советом, не говоря уж о всяких неолуддитах… И конечно, ему страшно видеть, что даже я, единственный его сын, зашатался под ударами антипрогрессистской пропаганды.
И снова озеро, непослушный мой талисман, сочетается в знакомое лицо. Конечно, это диктор канала официальных новостей: «…в ближайшие дни мы станем свидетелями острой дискуссии между Эвроцентром Игоря Ясенева и Центром хомореконструкции Жана Нодье. Какой из двух программ нашей эволюции следует отдать предпочтение? Что выйдет на первый план — работы над хомо суперсапиенс или над творческими машинами? Станем ли мы усиливать интеллект индивидуально или коллективно? Откуда стартует наше будущее сверхмышление, наши гиперментальные функции — от индивида или от социоида? Наконец, какие новые, пока еще секретные, достижения продемонстрируют Большому Совету Ясенев и Нодье? Между тем, не следует забывать и о третьей точке зрения не стоит ли временно свернуть обе программы ввиду явной опасности слишком быстрого преобразования человека? Не стоит ли подумать о некотором расширении космических исследований, в частности о более активной стратегии космического Контакта?..»
Тим вздрогнул и потер лоб. Видение стало постепенно исчезать, словно всасываясь в чуть-чуть колеблющийся экран озера.
До чего ж тебе трудно, папа, думал Тим. Я ведь знаю — а ты во многом сомневаешься… Вот именно это и делает меня твоим союзником, скорее твоим, чем этих самых — неолуддитов. Они-то уверены в своей правоте на все сто, и, может, именно она, их вроде бы очевидная и всячески рекламируемая правота, гораздо опасней твоих хитрых эвроматов…
Я увлекся историей, потому что мне необходимо понять, что такое прогресс. Действительно ли все сводится к системному усложнению и соответствующему уплотнению времени, к ускорению потока событий или тут что-то другое, более глубокое? Ты бы посмеялся над моими чрезмерными претензиями, но это вовсе не смешно, папа, — чрезмерность в шестнадцать может стать мерой в тридцать шесть. Одно я уже понял — прогресс, как его ни определяй, был бы немыслим без чрезмерных, без Бруно и Демокрита, без того первого косматого парня, который дрожащей рукой попытался сам выбить огонь. Не было бы ничего, кроме вечной и общепринятой стадной меры… И озеро-талисман пересохло бы…
Я устала, устала до одури от этих переливов, думала Анна Ясенева. Мне тревожно, мне тесно от растворенной в пространстве тревоги, от пружинной напряженности мыслей. Вот-вот что-то произойдет, чудовищная сила спустит пружину пространства, и она больно ударит по затылку, ударит нешуточно, вероятно, насмерть.
Моя новая композиция вибрирует, словно предчувствуя удар, она боится впасть в беспризорность, моя бедная светоконструкция — но она-то при чем? Не страшно ли это — голограмма, чутко и безошибочно реагирующая на мое состояние, а следовательно — воздействующая на меня, своего творца, то, чего не предвидел гениальный и несчастный Кроль, Кролик, как зовет его Игорь? Фантом вступает в игру со своим создателем, и это становится высшей точкой современного искусства. Это уже не динамическая скульптура, которой увлекались лет сто назад, и не программируемые скульптуры-роботы, и не живопись жидкими кристаллами и органическими соединениями и их автоволновыми эффектами… И даже не фантпрограммы с прямым вмешательством зрителя в сценарии, тут иное — реальный выброс своего Я, выставка чистого эмоционального состояния, способная усилить его до сумасшедших нот… Именно до сумасшедших, ибо восприятие концентрата собственной психики разве норма?
Нас заносит, вероятно, всех нас заносит с использованием прямых мозговых команд, этого самого брайнинга. А что будет, если каждый сможет включиться в Игорев эвромат? Ведь, по слабому моему разумению, такая машина обеспечивает полную обратную связь с фантомом, а потом и его автономию, и зритель из Господа Бога, командующего парадом мерцающих кукол, превратится в их партнера, станет их отражением почти в той же степени, как и они его… Страшно подумать, что именно так, через искусство, забавные фантаматы Кроля начнут игру против человечества и каждый из нас будет потихоньку терять себя. Кто реальней — я или полупрозрачная многоцветная конденсация моих мыслей, способная действовать на меня не слабее, чем я на нее?