Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 16



– Э, парень, не убивайся-ка ты. Без ноги – не без чести. Радуйся, дурень. Ты уже отвоевался. Ко двору поедешь. К матке с батькой. Родители-то у тебя есть?

– Есть. В Туле живут, – сказал подносчик снарядов дрожащим голосом, в котором дрожало уже не одно только горе, но и надежда.

– Ну вот. В Тулу свою поедешь. То-то рады будут, что ты живой воротился. Успокойся, уймись. А ходить научишься. Не беда. У нас в деревне, скажу я тебе, дед Марчуков есть. Так он ещё на той германской ногу потерял. А ничего, женился, детей аж семерых нарожал. И косит, и пашет, и на лошади верьховьём ездит. Деревяшку себе такую сделал и – хоть пляши. А коли девушка у тебя есть, зазноба, так она на это и не посмотрит. Ты уж меня, старого солдата, послушай. Правду тебе говорю.

На перевязке, когда Маковицкая осмотрела его раны и нашла, что он быстро идёт на поправку, зашёл такой разговор.

– Где ж тебя, солдат, так щедро немец угостил? – спросила она.

– Да на речушке одной, товарищ капитан, – ответил он. – Шаней зовётся. Всех товарищей своих я там потерял. И земляков-односельчан, и сержантов-командиров.

– Шаня, говоришь? Что-то знакомое. Ах да, земляничные места. Под Медынью, кажется.

– Да, совершенно точно, товарищ капитан. Под Медынью, – и спросил: – А не лежат ли тут на излечении курсанты из Подольска?

– Курсанты? Вообще-то их увозили в Подольск. Но третьего дня двоих привезли и к нам. А почему спрашиваешь о курсантах, солдат? Ведь ты, кажется, не из курсантов?

– Куда мне, товарищ капитан! Я из сто тринадцатой стрелковой… Воевал я с ними. С подольскими. Как вышли мы из окружения под Мятлевской станцией, так в ихнюю траншею и легли. Из одного котелка кашу ели. Как братья родные. Эх, и боевые ж ребята! Как они ловко ихние танки жгли! И, главное, ростом все – как подрезанные. Высоченные. Идёшь, бывало, а он над тобой колыхается, разговаривает… Гвардейцы как есть! Таких бы командованию на племя надо было оставить. Война-то кончится, племя поправлять придётся. Вон сколько битых да калеченых…

После перевязки он пошёл разыскивать курсантов. Ему указали на кровати в углу одного из классов на втором этаже. Там лежали двое. Недвижимые, до глаз в бинтах. Посидел возле них, подождал, может, какой-нибудь глаза откроет или рукой ворохнёт. Нет, не дождался. Ушёл в свою палату. А утром снова пошёл к ним и узнал, что обоих их унесли в смертную. Отмучились. Медсёстры сказали, что были те двое артиллеристы и привезли их из-под Малоярославца, где в эти дни на участке Можайского УРа шли сильные бои. Оба сильно обгорели. Так, не приходя в сознание, и умерли.

Немец давил. Уже налетали самолёты и бомбили Наро-Фоминск и пригороды. И в госпитале, среди медперсонала, ходили такие разговоры, что, возможно, со дня на день придётся эвакуироваться. Потом, спустя какое-то время, разговоры затихли. Немца остановили. Но, как потом оказалось, ненадолго.

– Что, солдат, о доме, поди, подумываешь? – спросила его в другой раз Маковицкая.

– Как не думать, товарищ капитан? Дом-то под немцем остался. Живы ли мои? Чем кормятся? Не знаю. Вот подлечусь и воевать надо идти, выручать семью.

– Сколько же тебе лет? – прищурилась она, испытывая старшину пристальным взглядом своих тёмных, как прудовая вода, глаз, в которых таилась какая-то глубокая, неизбывная то ли печаль, то ли, горше того, тоска.

– Э, товарищ капитан, мои годы, может, и постарее ваших, да только вам обо мне не по годам судить надобно, а по рёбрам, – засмеялся он.

Маковицкая тоже ответно засмеялась. А медсёстры переглянулись. Старшина же Нелюбин заметил, что хоть и засмеялась она, но глаза как были невеселы, так и не расцвело в них никакой радости. А душа-то человеческая вся в глазах, а не на устах. Уж это-то он знал. Хочешь узнать, что подчинённый уставом или обстоятельствами боец о тебе думает, когда ты ему что-то нужное внушаешь, посмотри ему в глаза.

– А ну-ка, солдат, поясни, поясни, – заинтересовалась она, и морщинка на её лбу расправилась, исчезла. – По поводу рёбер.

– Да то и значит. Рёбра мои в целости?



– В целости. В одном только небольшая трещина, но она вполне благополучно затягивается. Организм крепкий, вот и зарастает всё быстро и без осложнений.

– Ну, так вот это ж и есть самое главное! Весеннюю корову, говорят, за хвост поднимают. А вы меня, товарищ капитан, заботой-то своей, да умением, да ручками своими добрыми, вот этими самыми, из могилы, можно сказать, подняли на свет божий. Дайте ж я эти самые ручки рас-це-лу-ю! Потому как боле мне вас отблагодарить нечем, – и старшина Нелюбин неожиданно ухватил руки Маковецкой и поцеловал их старательным мужским поцелуем – сперва одну, потом другую.

Она не отдёрнула рук. Все вокруг оцепенели. Не ожидали, что их ранбольной так расчувствуется. Молча, изумлённо смотрела на старшину и Маковицкая.

– Конечно, не по уставу я поступил. Вы уж простите. Да только на войне женщина хоть и в шинели, и при погонах, а всё одно – женщина. И то, что вы, милые мои, в мужицкую, солдатскую работу на этой войне впряглись и тащите её, так за это не только что руки вам надо целовать, а по гроб жизни на руках носить, – и старшина Нелюбин окинул взглядом всех собравшихся в перевязочной – и медсестёр, и санитарок – и, поклонившись им всем, вышел в палату.

Вечером, после смены, медсестра Таня с улыбкой заметила Маковицкой:

– Фаина Ростиславна! А этот наш старшина, с тремя-то пулями, хоть и Нелюбин, а настоящий поэт! И, похоже, что произвёл на вас впечатление.

– С четырьмя, Танечка, с четырьмя пулями, – поправила она медсестру и усмехнулась, ещё раз переживая нелепые, но какие-то очень правильные поцелуи старшины. И невольно взглянула на свои ладони. И вздохнула.

А погодя сказала:

– Вот ведь как случается: от офицера, образованного, светски воспитанного человека, который читывал и Толстого, и Достоевского, ничего подобного не услышишь, а тут… простой деревенский мужик, который о Толстом, может, только и слышал, что от сына-школьника, когда тот уроки учил… невольно разволнуешься. – И вдруг выпрямилась, как встрепенувшаяся птица, поправила под ремнём гимнастёрку и сказала уже другим тоном: – Штаб армии в город переехал. Ты что-нибудь об этом слышала?

– Нет, – ответила Таня и насторожилась.

– Это плохой знак. Видимо, будем эвакуироваться. Пока об этом никому говорить не надо. Но готовиться к тому, что переезжать придётся в срочном порядке, в любой час, в любую минуту, надо. К переезду мы должны быть готовы с завтрашнего дня.

– Всё поняла, Фаина Ростиславна. Лишь бы транспорт был, а ранбольных мы погрузим быстро.

– В армию прибывает новый командующий. Что-то должно наконец произойти. Какой-то перелом. Как в затянувшейся болезни.

– Господи, хоть бы остановили их, – вздохнула Таня.

– Иди спать, Танюша. И губы больше не кусай. Ты же у нас красавица, а так изуродовала себя.

Два с половиной месяца назад Фаина Ростиславовна Маковицкая, хирург одной из московских больниц, проводила на фронт мужа Илью Марковича Маковицкого, профессора, специалиста по редким растениям. Уходил он в составе 4-й дивизии народного ополчения, сформированной в Куйбышевском районе Москвы. Зачислили его в стрелковый полк рядовым ополченцем. Муж писал, что сражается под Смоленском. Потом, уже в сентябре, написал, что дивизия переброшена в район Валдая. А через две недели после того письма пришло извещение – убит. На следующий же день она написала заявление с просьбой направить её в действующую армию. А ещё через два дня пришло назначение: главным хирургом в один из прифронтовых армейских госпиталей, который в те дни размещался в Наро-Фоминске.

Хирург-травматолог с большим опытом, она вдруг поняла, что, когда родину попирает враг, её гражданский и профессиональный долг – быть там, где решается судьба страны. А судьба страны, в том числе и её народа, плоть от плоти которого она была, решалась в те дни в действующей армии, на фронте. Когда погиб Илья, жизнь, казалось, утратила весь свой смысл. То, чем она жила… Они с Ильёй строили мир на двоих. И вот одна половина рухнула. Её в одно мгновение не стало. А вторая осталась без опоры. Но такое состояние длилось недолго. Маковицкая умела владеть собой. Умела растворять себя в работе, умела подчинить себя долгу. С момента нового назначения она научилась разделять людей на больных, то есть раненых, и здоровых. Первые нуждались в её помощи, и она могла дать им эту помощь. Вторые могли обойтись и без неё. Первым она отдавала все свои дни и ночи, весь свой дар талантливого хирурга. Вторых старалась не замечать. Впрочем, и они платили ей тем же.