Страница 19 из 20
Он обламывал оголившиеся за зиму, засохшие ветви лакрицы и тамариска. Насобирав большую охапку, перевязывал ее бечевкой и, закинув за спину, отправлялся домой, пробираясь с трудом по узеньким тропиночкам. Кусты цеплялись за хворост, и вязанку приходилось тащить.
Когда уставал, опускался вместе с вязанкой на землю, не выпуская из рук бечевку, и, отдохнув, с трудом вставал и нес дальше. Из-под хвороста его едва было видно, со стороны, наверное, казалось, что вязанка движется сама.
Эти минуты отдыха были самыми приятными, когда он сидел на земле и видел множество жучков, живых маленьких существ, кипучую жизнь. Кусты прятали его от всяких глаз, предоставив наконец желанное уединение. Он никому не был виден, да никого вокруг и не было, может, где-то пастух какой пас коров. Видело его только небо, на которое он смотрел, откинувшись на хворост, как на спинку дивана.
Он прислушивался к тишине. И тишина звучала. И чем сильнее он прислушивался, тем сильнее она свинцовой тяжестью давила ему на виски. В ушах стоял звон. Временами звон переходил в странные голоса, звуки, которые сильно отличались от всех знакомых ему звуков и голосов. Потом они отдалялись. Казалось, что мимо проносится невидимая планета, населенная такими же двуногими существами, как люди, и он слышит хор их голосов, их радостные восклицания и горькие стенания. И вот они летят мимо на светлой тверди своей земли, целиком поглощенные собой, своими заботами. Только немногие из них пытаются постичь смысл своего и общего существования, определить курс полета. Скоро они поглотятся бездонным мраком других миров и веков.
Порою казалось, что это пролетает мимо него планета, на которой он живет. А порою — что эти голоса исходят из иных слоев жизни. С того времени, как он увлекся стихами, мир стал казаться ему многослойным. В мире видимом слоями находятся другие, невидимые, миры, и они смешаны, как молоко с водой. Раздвинь перед собой только кажущийся прозрачным слой воздуха — и окажешься в ближайшем из них.
Эти ощущения, которые обостряются в подростковом возрасте, нагоняли на него страх, и он бежал с вязанкой на спине из тиши и безлюдья этека, из своего уединения, чтобы быстрее очутиться у городской стены ближе к привычным, родным ему людям.
Придя домой, он отправлялся за травой для животных. Сорная трава росла на грядках хлопчатника. Набив ею мешок, тащил на спине домой. Едва он успевал накормить и напоить животных, как уже надо было бежать в школу на вторую смену.
Когда Яман поселился у них, Бакы избавился от многих забот. Яман заготовил дров сразу на несколько зим. В выходные дни копался на их приусадебном участке. Договорившись каким-то образом с бригадирами колхозов, он завалил двор кормом для животных на целый год. Яман делал все это быстро и сноровисто между другими делами.
Но теперь Бакы был лишен уединения в своей комнате и решил ездить к этеку на велосипеде. Он давно мечтал побывать у барханов, желтевших вдали грядой пирамид. Вершина первой пирамиды находилась у подножия второй, а вершина второй — у подножия третьей. И когда наступила весна и солнце высушило все лужи и грязь, он поехал на велосипеде к этеку, захватив с собой блокноты и карандаши.
Бакы ехал, все время останавливаясь, в голову приходили строки, и он их записывал. Он думал — барханы недалеко, а добираться до них пришлось изрядно. Он ориентировался на самый высокий из них, Чуммек-депе. Оставил велосипед у его подножия на ровной глине, где не было ни одной песчинки. Край песков был аккуратно очерчен, и такие большие барханы, такая большая сила, послушно стояли в своих пределах, установленных при взаимном согласии с оазисом.
Бакы поднялся на вершину бархана, утопая ногами в красноватых, мельчайших, с золотыми сверкающими блестками песчинках. Из-под ног струился песок, тек вниз, нарушая узор, рябь бархана.
На множествах ярусов бархана ничего не росло, кроме желтых прядей селинов, колышущихся от малейшего дуновения ветра.
Запыхавшись, он наконец взобрался на самую вершину бархана, на которую можно было бы надеть тюбетейку. Открывшийся оттуда вид привел его в восторг. Впереди — сплошной песок, без конца и края, с бесконечной грядой барханов. Он будто обозревал море, желто-коричневое, в огненных язычках зноя. А если повернуться — глубоко внизу простирается зеленая ровная обширная впадина оазиса. Возможно, впадина была когда-то руслом реки, несшей свои воды широко. Теперь поверхность реки еле сверкает на горизонте. Река постепенно потеряла и воды, и силу, отвоевывая у пустыни земли для людей. Отдав жизнь другим, сама ушла в песок.
Он опустился на колени. Потом встал и, не выдерживая нахлынувшего восторга, заорал во весь голос, кричал до тех пор, пока не понял, что больше кричать не следует и что все вредное вышло из души, весь сор, и он очистился.
Он лег на песок и лежал, как в колыбели, как его братик, недавно родившийся, в люльке, безмятежно глядя в небо.
Дух великой реки и дух великой пустыни, благословите вашего сына, который кровь от крови, плоть от плоти ваш!
Как-то Бакы пробирался по тамарисковой роще, цветущей, душной. Кругом, как на сковороде, жарились сверчки и, изжаренные, дохлые, валились на просоленную землю. Очень хотелось ему опуститься на колени и полизать выступившую на кочках соль земли, словно не хватало его организму, набиравшему рост, каких-то важных витаминов.
Потом он плыл по зеленому, цветущему морю лакрицы. Голова его едва-едва торчала над нежной ее рябью. Он удивился тому, что голова его видит далекий мутный простор реки с протоками, даже слышит ее гул, а вспотевшие, поцарапанные ноги в башмаках — не видят и не слышат.
Он видел городок, разбросанный вокруг крепости, который час назад покинул для своей прогулки: белые Дома вперемежку с глинобитными пристройками, купол мазара, дряблые пыльные шелковицы, пирамидальные тополя. А немного в стороне, ближе к мутным гребням барханов, дрожащих от зноя, городок до игрушечности уменьшенный, без деревьев,— кладбище.
Вдруг он мысленно перенесся на свою улицу. И появились трещины стен с жужжащими осами; конусу балок, торчащие из стен; на плоских крышах — сено для скота и там же сохнущие кукурузные початки с золотистыми зернами; безлюдная улица, ишаки на привязи у домов; окна с брызгами грязи, за которыми застеленные выгоревшими газетами подоконники в пыли и дохлых мухах; во дворах немые женские фигуры в цветастых тряпицах, занятые мойкой посуды у арыка в тени; дремлющие псы; жующие овцы...
Можно было представить улицу в еще больших подробностях. И возникало от этого такое острое ощущение жизни, что он даже заволновался. А когда гулял по самой улице и видел все, вдыхал запахи, такое ощущение не возникало.
Это было удивительно, уметь все представлять, уметь мысленно перенестись куда хочется, возвращать время, когда хочется, прокручивая картины, эпизоды жизни, да хоть целую жизнь, вновь и вновь. Так продлить и обогатить жизнь!
Ему хотелось теперь не просто быть поэтом, а кем-то еще большим. Разве дело в стихах! Можно даже не писать стихи, а поэтом быть. Но смутно пока представлял, чт0 же это такое — быть больше чем поэт.
Когда жена товароведа принесла к ним дорогой сервиз на сохранение, а маме не хотелось держать дома ворованное — харам, жена, товароведа оправдывалась:
— Душа моя, ну что делать! Время сейчас такое, все так живут. Ведь на одну зарплату не проживешь!
Бакы слушал, спрятавшись за дверцей шкафа. О, как ему хотелось выйти вдруг и бросить ей в лицо:
— Нет, не все!
Но не мог. Сам был не очень уверен в своей безгрешности. А вот если бы был уверен, чист, вышел бы спокойно, встал перед ней и посмотрел ей в глаза ясным, твердым взглядом, разве она посмела бы так сказать?!
Позднее Бакы узнает, что есть на свете люди, которые не дают миру погрузиться во мрак, потонуть во лжи, безобразиях, не дают затеряться вершинной истине в мелких сиюминутных истинах. Это так же взволнует его, как когда-то мальчика лет двенадцати то, что бывают на свете поэты...