Страница 6 из 95
Таким путем мы приходим к дальнейшему вопросу о том, что собственно происходит, если мы мыслим не определенно-направленным образом: нашему мышлению недостает тогда главного представления и вытекающего отсюда чувства ориентировки[15]. Мы не приневоливаем более наших мыслей к определенной колее, а даем им витать, опускаться, подыматься согласно их собственной тяжести. Кюльпе считает мышление своего рода "внутренней волевой деятельностью", отсутствие которой ведет с необходимостью к "автоматической игре представлений". Джемс рассматривает не определенно-направленное мышление, т. е. мышление "только ассоциативное", как обыденное. Он выражается по этому поводу следующим образом: "Наше мышление состоит большей частью из ряда образов, из которых один вызывает другой; это происходит вследствие своего рода пассивного мечтания, способностью к которому, вероятно, обладает и высший род животных. Этот вид мышления приводит тем не менее к разумным заключениям, как практического, так и теоретического характера."
"Обыкновенно элементы этого безответственного мышления, случайно соединяемые друг с другом, являют собой эмпирические конкретности, а не абстракции."
Эти утверждения Джемса мы можем дополнить еще следующим образом. Такое мышление не причиняет затруднения, ведет от реальности вскоре к фантазиям о прошлом, и будущем. Здесь мышление в словесной форме прекращается, образ теснится к образу, чувство к чувству[16], все явственнее и смелее выступает тенденция, которая претворяет все в нечто, что происходит согласно не с действительностью, а с желательностью. Материя этого мышления, отвращенная от действительности, может естественно состоять только из прошлого с его тысячью тысяч картин воспоминаний. Согласно словоупотреблению такое мышление называется "мечтанием" (Traumen).
Кто наблюдает самого себя внимательно, тот найдет это словоупотребление метким; почти ежедневно мы переживаем при засыпании вплетание наших фантазий в сновидения, так что между сонной мечтой во время дня и во время ночи разница не слишком велика. Мы имеем, стало быть, две формы мышления: определенно-направленное мышление и мечтание или фантазирование. Первое работает в целях общения при помощи элементов речи и является трудным и изнурительным; последнее, напротив, работает без труда, спонтанно, — воспоминаниями. Первое творит новые приобретения, создает приспособления, подражает действительности и стремится на нее воздействовать. Последнее, напротив, отвращается от действительности, высвобождает субъективные желания и оказывается совершенно непродуктивным, когда дело идет о приспособлении[17].
Оставим в стороне вопрос, для чего мы обладаем двоякого рода мышлением и обратимся опять к тому второму вопросу, откуда происходит то, что мы имеем двоякого рода мышление. История, как выше было замечено, показывает нам, что определенно-направленное мышление не всегда так развивается, как это происходит теперь. В наше время прекраснейшим выражением определенно-направленного мышления является наука и питаемая ею техника. И та, и другая обязаны своим существованием энергичному воспитанию определенно-направленного мышления. В те времена, когда еще только немногие предшественники современной культуры, например поэт Петрарка, начинали подходить к природе с полным пониманием, существовал эквивалент нашей науки, именно схоластика[18], заимствовавшая предметы своего мышления из фантазий прошлого, но при этом заставившая дух пройти диалектическую школу определенно-направленного мышления. Единственным успехом, манившим к себе мыслителя, была риторическая победа на диспутах, а вовсе не видимое преобразование реальности. Предметы мышления были часто поразительно фантастичны. Так, например, обсуждались вопросы, сколько ангелов может уместиться на острие иглы, мог ли Христос совершить спасение мира, если бы он появился на свет как горошина и т. д. Возможность таких проблем, к которым относится и вообще метафизическая проблема, именно стремление познать непознаваемое, показывает, сколь особенного рода должен был быть тот дух, который породил предметы, означающие для нас вершину нелепости. Ницше однако чуял биологический фон этого явления, когда он говорил о "великолепной напряженности германского духа, созданной средневековьем".
Взятая исторически схоластика, в духе которой трудились люди огромных умственных данных, как Фома Аквинский, Дунс Скот, Абэляр, Вильгельм Окам, является матерью современной научности, и будущее ясно покажет, как и где схоластика вливалась живыми подпочвенными потоками в современную науку. Всем своим существом схоластика представляет собой диалектическую гимнастику, которая способствовала символической речи, слову, достичь прямо абсолютного значения; слово обрело, наконец, ту субстанциальность, которую античный мир на своем исходе оказался способным дать своему логосу лишь ненадолго и притом только при помощи мистической оценки. Великим деянием схоластики является основоположение крепко-сплоченной интеллектуальной сублимации, а последнее есть conditio sine qua non современной научности и техники.
Идем мы в истории еще далее назад, и то, что ныне называют наукой, расплывается неопределенным туманом. Современный культуро-созидательный дух неустанно трудится над тем, чтобы изъять из опыта все субъективное и найти те формулы, которые привели бы природу и ее силы к наиболее удачному и подходящему выражению. Было бы смешным и совершенно неправомерным самопревознесением, если бы мы пожелали считать себя энергичнее и умнее древнего мира: вырос материал нашего знания, а не интеллектуальная способность. Поэтому перед новыми идеями мы оказываемся столь же ограниченными и бездарными, как и люди в самое темное время древности. Знанием стали мы богаты, а не мудростью. Центр тяжести нашего интереса решительно переместился в сторону материальной действительности, тогда как древность предпочитала мышление, которое приближалось более к фантастическому типу. Рядом с непревзойденной никогда более чувственной наглядностью художественных произведений мы напрасно ищем в античном мире точности и конкретности мышления современных наук о природе и духе. Мы застаем античный дух за творчеством мифологии, а не науки. К сожалению, выносим мы из нашей школы совсем жалкое представление о богатстве и необычайной жизненности эллинских мифов.
На первый взгляд трудно допустить, что та энергия и тот интерес, что мы отдаем науке и технике, античный человек вносил большей частью в мифологию. Но этим только и объясняется смущающая смена, калейдоскопические превращения и синкретистические перегруппировки, беспрестанные обновления мифов в сфере эллинской культуры. Здесь мы вращаемся в мире фантазий, которые, не заботясь о внешнем ходе вещей, текут из внутреннего источника и порождают видоизменяющиеся, то пластические, то схематические образы. Эта фантастическая деятельность античного духа творила художественно par excellence. Интерес был сосредоточен, по-видимому, не на том, чтобы объективно и точно схватить то, как обстоит дело в действительном мире, а на том, чтобы эстетически приспособить к миру субъективные фантазии и чаяния. Лишь весьма немногим среди античных людей было присуще то охлаждение и разочарование, что принесли современному человечеству мысль Джордано Бруно о бесконечности и открытие Кеплера. Наивный античный мир видел в солнце великого отца неба и земли, а в луне плодовитую добрую мать. И каждая вещь имела своего демона, т. е. была одушевлена и подобна человеку или брату его, зверю. Все представляли и изображали антропоморфически или териоморфически. Даже солнечный диск получил крылья или четыре ножки, чтобы наглядным было его движение. Так возникла картина вселенной, и она была очень далека от действительности, отвечая за то вполне субъективным фантазиям.
15
Таким, по крайней мере, представляется это мышление нашему сознанию. Фрейд замечает по этому поводу (Traumdeutung, II. Auflage, S. 325): "Доказуема неправильность взгляда, по которому мы отдаемся бесцельному ходу представлений, когда мы покидаем наше размышление и всплывают нежелаемые представления. Можно показать, что мы в состоянии отбросить лишь известные нам. целевые представления и что с опущением последних немедленно приобретают власть неизвестные, как мы неточно выражаемся, т. е. бессознательные целевые представления, которые и обусловливают тогда ход нежелаемых представлений. Мышление без целевых представлений вовсе не может возникнуть ни через какое наше произвольное влияние на нашу душевную жизнь."
16
За этим утверждением стоят прежде всего наблюдения из области нормального. Неопределенное мышление стоит очень далеко от размышления, раздумья и притом в особенности, когда дело идет о нахождении словесного выражения. Во время психологических экспериментов я часто убеждался на опыте, что лицо, над которым я производил опыты (а таковыми всегда были только образованные и интеллигентные люди), будучи предоставленным (как бы непреднамеренно с моей стороны и без предварительных моих указаний) своим мечтаниям, обнаруживало аффективные состояния, экспериментально регистрируемые, причем о мыслительных основах этих состояний подвергаемое опыту лицо не бывало способно дать при всем желании никакого отчета и лишь иногда очень слабый отчет. Подобные же наблюдения совершаются во множестве при эксперименте над ассоциациями и во время психоанализа. Так едва ли существует какой-либо бессознательный комплекс, который уже не появлялся бы когда-нибудь в сознании как фантазия. Поучительные опыты патологического характера и притом не столько из области истерии и всех тех неврозов, в которых особенно преобладает тенденция перенесения, сколько опыты из области интровертированных психозов или неврозов, к числу которых принадлежит наибольшая часть всех душевных болезней и во всяком случае вся группа их, названная Блейлером Schizophrenic. Как показывает уже самый термин "интроверсия", который введен мною в моей работе Konflikte der kindlichen Seele, S. 6-10, этот невроз приводит к сильно выраженному автоэротизму. Здесь также мы встречаемся с тем "сверхсловесным", чисто "фантастическим" мышлением, которое протекает среди "невыразимых" образов и чувств. Некоторое впечатление от этого можно получить, когда пытаешься осмысливать жалкие и смутные словесные выражения этих больных. И самим больным, как я это неоднократно замечал, стоит бесконечных усилий обозначить человеческими словами свои фантазии. Одна высокоинтеллигентная больная, "переводившая" мне отрывки подобной системы фантазий, говорила мне часто: "Я знаю совершенно точно, в чем заключается дело. Я вижу и чувствую все, но мне пока еще совершенно невозможно найти для этого слова". Поэтическая и религиозная интроверсия дает повод к подобным же наблюдениям; напр. Павел в послании к римлянам 8, 26: "Также и Дух подкрепляет нас в немощах наших: ибо мы не знаем, о чем молиться, как должно; но сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными."
17
Так же полагает и Джеме (I. с. р. 353). — Умозаключение имеет продуктивное значение, тогда как "эмпирическое" (лишь ассоциативное) мышление — только репродуктивное. Ср. интересное описание Якова Буркгардта, как Петрарка подымался на Mont Ventoux (Die Kultur der Renaissance in Italien, 1869, S. 235 ff.). "Описание ландшафта ожидаешь совершенно напрасно, но не потому, что поэт остался нечувствительным, а, наоборот, потому что впечатление было чересчур сильно. Перед его душой встала вся его прошлая жизнь со всем ее безумием; он вспоминает, что сегодня истекло десять лет, как он, юный, покинул Болонью, и он обращает взор полный тоски по направлению к Италии; он открывает книжку, которая была тогда его спутницей, именно Исповедь св. Августина, и взгляд его падает на следующее место десятого раздела: "И вот уходят люди и удивляются высоким горам, шири морских волн и мощно шумящим потокам. И океану и бегу светил, и за всем тем покидают сами себя". Его брат, которому Петрарка прочитывает эти слова, никак не может понять, отчего он после этого закрывает книгу и молчит."
18
Сжатое, но меткое описание схоластического метода дает Вундт (Philosophische Studien XIII, S. 345). Метод состоял "прежде всего в том, что главную задачу научного исследования усматривали в отыскании прочно построенного и к различнейшим проблемам одинаково примененного смехатизма понятий, и затем в том, что придавали чрезмерное значение некоторым всеобщим понятиям, а, следовательно, и словесным символам, обозначающим эти понятия; отсюда вместо исследования действительных фактов, из которых отвлекаются понятия, занимались анализом значения слов, который в крайних случаях переходил в совершенно лишнее колупание и понятий, и слов".