Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 94

— О, я справлюсь, а война когда-нибудь кончится. Приемные родители лишили меня наследства, когда я за тебя вышла, но я пока не нуждаюсь в деньгах. Отец перед смертью создал трастовый фонд в Цюрихе для нас с братом, а когда Ференц погиб, всё перешло ко мне. Мы справимся, не беспокойся. Может, после войны ты оставишь флот и найдешь какую-нибудь хорошую работу — станешь инженером, или еще что. Ты умный человек, а свои способности растрачиваешь на то, чтобы заставлять хорватских рыбаков заправлять койки и полировать медь. А если хочешь — можешь сидеть дома и качать вместо меня колыбель.

— Ты вернешься в госпиталь после рождения ребенка? Моя тетя приглашает тебя пожить у нее на Йозефсгассе, и Франци отлично управляется с детьми. Бедная девочка так глупа, что ее не взяли на снарядный завод. А профессор Киршбаум говорил мне, что придержит для тебя место.

Она помолчала, глядя на скошенные поля.

— Нет. Я не вернусь в госпиталь, только не в качестве медсестры, по крайней мере, пока идет война. С меня хватит.

— Ты всегда говорила, что твои пациенты — самое главное.

— С тех пор я изменила свое мнение.

— Почему? Раньше ты всегда была такой самоотверженной.

— По нескольким причинам. Прежде всего, я поняла, чем мы на самом деле занимаемся в военных госпиталях.

Она повернулась ко мне, заглянув своими ярко-зелеными глазами в мои.

— Не верь всей той чуши, что пишут о нас, медсестрах, в газетах: "ангелы в белом" и тому подобное, выхаживающие наших юных раненых героев, возвращающие им здоровье. Это больше не так — если вообще когда-нибудь было так. Мы лишь восстанавливаем их настолько, чтобы можно было опять послать их обратно в окопы и снова взорвать, вот и всё. Я тебе скажу: наша работа — это не медицина, это ветеринарная хирургия. Удивительно, что мы пока не пристреливаем самых тяжелых раненых. Хотя доктор Навратил говорит, в некоторых полевых госпиталях так и делают — дают тяжелораненым двойную инъекцию морфина и оставляют на всю ночь в одиночестве.

Я не поверил своим ушам.

— Обратно в окопы? Даже твоих пациентов? Не может быть.

— Это факт: даже тех, за которыми я ухаживаю. У всех тяжелые ранения головы — чаще всего с реконструкцией лица — и власти обнаружили, что как только их залатают, чтобы мозги больше не вытекали из ушей, они обычно в состоянии стрелять. Я и правда думаю, что Военное министерство заинтересовано в том, чтобы убрать подальше с глаз получивших тяжелые ранения в лицо, как только они выписываются. Ведь если они на фронте, то, по крайней мере, публику не шокируют.

В уголке ее глаза показалась слеза.

— Этой весной в моей палате лежал один мальчик, Эмиль Брайтенфельд. Он был прапорщиком королевских егерей, и в Польше пулей ему оторвало половину нижней челюсти. Мы почти год восстанавливали его лицо. Профессор Киршбаум и стоматолог сделали металлический мост, но он никак не приживался и причинял раненому сильную боль. А в июне пришли люди из отдела проверок Военного министерства и сказали, чтобы мы больше не тратили на него время — он полностью годен к службе, лучше ему не станет, а койку он занимает, и на фронте катастрофически не хватает офицеров. Так что его снова услали на действительную службу, на русский фронт. Мы отправили его с бутылкой болеутоляющих таблеток в кармане шинели.

— Что же с ним стало?

— Его убили через месяц. Как раз перед этим он написал мне, сказал, что его больше не волнует, жив он или мертв. На самом деле, если после войны ему пришлось бы жить с половиной челюсти — лучше уж умереть. Солдаты заботились о нем, как могли, даже разминали еду, как для ребенка, чтобы ему не нужно было жевать. Но, в конце концов, его нашла пуля. Мне об этом написал его сержант. Эмилю только двадцать два исполнилось. А незадолго до моего отъезда пришла секретная директива от Военного министерства. Похоже, в будущем нам не следует растрачивать ценные ресурсы на лечение тяжелораненых, а вместо этого сосредоточить усилия на тех, кто сможет принять участие в боевых действиях. Надеюсь, все они будут гореть за это в аду. Еще пара таких лет — и наша армия будет полностью состоять из калек и умалишенных контуженных.

Она помолчала, задумавшись.

— Я думаю, может, это и правда отличная идея — пусть в их войне сражаются люди, которым больше нечего терять.

Пока мы шли домой в вечерних сумерках по пыльной и светлой деревенской дороге, мне неожиданно пришла в голову мысль.

— Слушай, Лизерль, а в твоей палате лежал когда-то парень по имени Светозар фон Поточник? Его ранило в лицо, когда он воевал вместе с немцами во Фландрии, в 1914-ом. Кажется, он провел много времени в Вене, у профессора Киршбаума.

Она резко остановилась.



— Поточник? Откуда ты его знаешь?

— Когда его выписали, он вступил в Австро-венгерскую армию, и теперь он шеф-пилот эскадрильи 19Ф в Капровидзе. Я с ним не слишком много разговаривал, но кажется, он довольно порядочный человек, хоть у него голова и забита Великой Германией. У него светлая голова, и он был бы очень красив, если бы не потерял половину лица.

Елизавета немного помолчала.

— Да, я довольно хорошо его знала. Вообще-то до того, как я встретила тебя прошлым летом, мы почти были помолвлены. Сначала он мне очень нравился, но чем больше я узнавала его, тем нравился всё меньше и меньше.

— А что с ним не так?

— Не могу точно сказать. Он умен, как ты и сказал, красиво говорит. Очень вежливый и любезный, когда хочет таким быть. Но что-то с ним не так. И в конце концов я пришла к выводу, что у него с головой не всё в порядке. Может, дело в ранении в голову, а может, он был таким и раньше, я даже не знаю.

— У вас это было серьезно?

— Ну да, по крайней мере, я сначала им очень увлеклась. Пациенты в нас влюбляются, в нашей работе это профессиональный риск. Обычно за неделю мне делали не меньше трех предложений, пока я не вышла за тебя замуж и не получила это защитное кольцо. Но он для меня был особенным. Дело в том, что это он меня отверг, а не наоборот.

— И как это произошло?

— Это случилось однажды вечером, в парке. К тому времени он уже стоял на ногах, в военной форме вместо больничного халата. Я как раз сменилась с дежурства, и мы сидели и болтали о разных пустяках. И через некоторое время заговорили об обручении. Мы не пылали страстью, скорее, просто нравились друг другу. Если он и казался немного странным, я объясняла это тем, через что ему пришлось пройти, и думала, что могла бы провести свою жизнь рядом с ним. Мы перешли к разговору о браке, о том, чем хотели бы заниматься после войны, и я решила, что он собирается сделать мне предложение. И тут он у меня спросил... нечто очень необычное.

Она остановилась.

— И что он такое сказал?

— Ой, это такая глупость, мне так неловко об этом говорить... Пожалуйста, не спрашивай.

— Что же это было?

— На самом деле, это так нелепо, что я даже сейчас не думаю... Ну, мне просто смешно даже вспоминать об этом.

Теперь я уже был страшно заинтригован и умирал от любопытства.

— Прошу, скажи мне, Лизерль, что он спросил? Я не отстану, пока не узнаю. Между мужем и женой не должно быть секретов. Я же рассказал тебе обо всех старых любовных интрижках, когда ты попросила.

— Ой, ну если тебе так нужно знать... — Она почти задыхалась, пытаясь подавить смех. — Этот идиот спросил, какого цвета у меня соски. Ну вот, смотри, я краснею, даже просто рассказывая тебе об этом.

— Боже правый, с чего он у тебя такое спросил?

— Должна сказать, меня это тогда слегка озадачило. По существу, я какое-то время даже не знала, что и ответить — настолько была ошарашена. "Дурачок, — сказала я, как только мне удалось подавить смех, — ну нельзя же задавать приличным девушкам такие вопросы. И с какой стати тебе это нужно знать? У тебя что, хобби такое? И вообще, что ты имеешь в виду под цветом? У большинства женщин, я думаю, соски более или менее розового цвета, так что вряд ли конкретный оттенок имеет большое значение". Но он не унимался: уселся, пристально глядя мне в глаза, весь такой серьёзный, и спросил: — "Да, но они тёмно-розовые или светло-розовые?"