Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 66

Таким образом, цель набега не в убийстве, а, совсем напротив, в захвате возможно большей добычи с максимальной безнаказанностью: поэтому важно стремительно передвигаться, чтобы уметь внезапно налететь на противника, а после уйти от его погони. Этим объясняется и та забота, которой бедуин окружает свою лошадь, животное более быстроногое, чем верблюд, но куда менее приспособленное к пустыне. Без сомнения, набег – не война, так как он редко приводит в движение крупные силы. Однако именно ее стиль отмечает первые важные битвы, в ходе которых окрыленные религиозным рвением арабы вознамерились покорить мир. Естественным основанием общности кочевников является семья, собранная в одной палатке. В то время как мужчины составляют ее гордость и силу, к дочерям в ней относятся с презрением. Это лишние рты, которые приходится кормить в шаткой надежде на выкуп в отдаленном будущем, – так что обычай закапывать заживо новорожденных дочерей просуществовал до времен Мухаммеда, который его осудил.

Тем не менее, как и во всех первобытных обществах, брак – это повод установить мирные отношения с другой семьей. Отец уступает свою дочь супругу, и, как только выкуп внесен, она становится собственностью последнего, причем он может ее отвергнуть. Она может уйти от него, вернувшись в шатер своего отца, который в этом случае начинает переговоры с мужем, чтобы тот вернул ей свободу в обмен на выкуп. Даже вдова остается в зависимости от семьи своего супруга; обычно она доставалась его брату. Однако не стоит забывать, что брак – это прежде всего акт, затрудняющий или исключающий кровную месть и тем самым способствующий созданию союзов, более крупных, нежели просто семья. И многочисленные браки Мухаммеда следует понимать именно с этой точки зрения, а не в смысле чувственности, за которую его порицали некоторые враги. Именно так, а также и иными способами, например, за счет утверждения факта родства с общим предком (который мог быть и легендарным животным, в подтверждение чему можно привести некоторые имена, вроде бану калб или бану асад, «сын собаки» и «сын льва»), социальная молекула разрослась, превратившись в клан, а потом и в племя. Во главе его стоял сейид или шейх,[12] который нисколько не ущемлял авторитета отца семейства в его шатре и должен был остерегаться того, чтобы прослыть тираном. Его власть зиждилась не на четко установленных правах, а на его собственной приветливости, щедрости, преданности общим интересам, а также почтенном возрасте и знании традиций. Члены клана или племени не подчинялись никакой настоящей дисциплине; они так никогда и не отказались от индивидуализма, которым дорожили, однако с того момента, когда клан подвергался нападению или встречался с угрозой или когда речь шла о кровной мести, затрагивавшей его честь, солидарность внутри него становилась всецелой. Вследствие этого равновесие между племенами всегда оставалось очень неустойчивым; объединить их оказалось трудно даже при полной победе ислама, и союз этот всегда оказывался хрупким по причинам, которые нам представляются ничтожными, но задевали столь уязвимую племенную гордость.

Именно этому обществу навязал себя Мухаммед, еще не обладавший ни воинской славой, ни авторитетом вождя. Долгое время его единственным оружием оставалось слово, но в том мире, где он жил, слову приписывалось огромное могущество. У кочевников именно слово созидает ритмы бытия[13] и осуществляет связь между поколениями. Ибо эти архаические общества имели основой своего единства во времени поколение, откуда и важность этих бесконечных генеалогий, которые монотонно излагают нам арабские историки. Договоры были тайными и исключительно устными; традиция есть продление слова. Слово, сказанное предками, служит цементом общества, и именно поэтому вождь должен обладать им в первую очередь, ибо он – голос клана. Лоуренс прекрасно описал все значение публичной речи, воодушевляющей воинов, или слова – ранящего, иносказательного или поднимающего собеседника на смех – в беседах с вождями нередко в широко раскрытых шатрах, непрочные стены которых всегда имеют уши.

Анекдоты, сообщаемые нам традицией, даже если они отдают легендой, проливают свет на высокий престиж слова; ограничимся нижеследующим, о котором упоминает Зеллер: «Однажды Омар, мекканский воин, вышел из своего дома, чтобы убить Пророка. По пути он встречает одного из своих родственников, который зовет его скорее пойти и посмотреть, что происходит у него дома; он возвращается и видит своего шурина и сестру, которая прячет от его взгляда какую-то вещь; это оказываются несколько стихов из Корана. Он с гневом отнимает их у нее, читает и, растроганный, переубежденный, снова направляется к дому Пророка. "Что привело тебя, сын Аль-Хаттаба? – говорит ему Мухаммед. – Станешь ли ты упорствовать в своем нечестии, доколе небо не падет на твою голову?" – "Я пришел, – отвечает Омар, – чтобы объявить тебе, что я верю в Аллаха и его пророка"».

Слово араб скандирует и совершенно естественно превращает в поэму. Это спонтанное творчество заполняет тишину долгих путешествий по пустыне, его способны оценить даже самые дикие из бедуинов. Поводом к нему служат самые незначительные события повседневной жизни – поступь верблюда, падение, неожиданная встреча; и, по свидетельству Лоуренса, как только приходит весть о новом военном успехе, иман, оставив все дела, воспевает ее в хвалебной оде: «Если работа проделывалась за шестнадцать минут, поэма считалась достойной почтения, а поэта награждали золотом».[14] Впрочем, поэт – это воин, а воин, совершенно естественно, – поэт, так было и с Аудой, который рассматривал жизнь как сагу: «Малейшее событие в ней приобретало смысл; самый ничтожный персонаж, имевший к ней отношение, становился героическим. Его разум был заполонен поэмами, восхваляющими древние набеги, и эпическими сказаниями, которые он выплескивал на первого попавшегося слушателя. При отсутствии такового он, несомненно, пел их для собственного удовольствия своим великолепным, глубоким, звучным, высоким голосом».[15] Когда вдохновение нисходит не в пылу битвы, оно изливается наружу в конце трапезы в самой приятной форме, обычно сатирической, с лукавым или злым умыслом. Так Ауда выдумывает рассказ о том, как Мухаммед при свидетелях купил ожерелье из драгоценных жемчужин, которое не получила в подарок ни одна из трех его жен. Он всячески расцвечивает эту полностью вымышленную историю к вящему отчаянию незадачливого мужа, преследуемого ревностью своего гарема.

Таким образом, Лоуренс отмечает и в наше время процесс создания арабской поэзии, которая, без сомнения, вначале представляла собой сатиру, затем погребальный плач и, наконец, касыды, уже чисто лирические, с удивительным изяществом и лаконичностью воспевающие любовную страсть, вино, странствия охотников, избиение врагов и славу племени, в скрупулезно продуманных образах.

Необходимо также подчеркнуть народный характер этого труда, не имеющего никакого отношения к ученым мужам. Когда Лоуренс рисует нам Фейсала, пытающегося привлечь на свою сторону руаллов и излагающего их мысли по поводу арабской истории и языка, он настаивает на необходимости молчания, следующего за словами последнего: «Затем он умолк на мгновение, ибо для этих необразованных мастеров красноречия слова были живыми, и они любили наслаждаться ими без всякой примеси, смакуя их по одному между небом и языком».[16]

Задолго до Мухаммеда неграмотные кочевники уже были мастерами слова и ценителями его силы и музыкальности, и это давало исламу еще один шанс – общность литературного языка стала объединяющим фактором, ведь в местах, где проводились самые настоящие поэтические конкурсы, объявлялось перемирие в кровной мести, например, в Оказе в районе Мекки. Мухаммед заручился поддержкой почти всех поэтов, и они внесли огромный вклад в распространение его учения, так велико было их влияние на арабов; например, рассказывается об одном племени, которое, прежде чем в полном составе обратиться в ислам, послало своего поэта к Пророку для беседы.[17] Если сам Мухаммед и отказывался от звания поэта, то лишь для того, чтобы подчеркнуть божественность и уникальность своего послания: однако Коран, как ясно уже из его названия, это прежде всего «чтение наизусть», именно поэтому его распространение, даже без использования письменности, пойдет с огромной скоростью, тем большей, что он использует абсолютно эффективные лингвистические средства. Рислер очень удачно проанализировал[18] значение языка для победы ислама, особенно в семитских областях, где греческому языку и мысли удалось внедриться только в городах и при дворах, не проникнув глубоко в душу сельских жителей. Тамошние крестьяне продолжали пользоваться арабским или родственным ему арамейским, так что легко прониклись симпатией к завоевателю, говорившему на их языке. Правящие классы, гораздо более просвещенные, чем арабы, подарили языку, на котором не говорили до обращения в ислам, его грамматику, синтаксис, всю ту гибкость, которой ему все еще не хватало, и некоторые из его лучших литературных памятников. Тогда арабский язык создал своеобразный литературный и научный интернационал, в котором арабы удивительным образом составляли лишь ничтожное меньшинство, а культурный обмен шутя преодолевал любые расстояния: так, Авиценна, житель Трансоксании (между Индом и современной Россией), оказал несомненное влияние на Аверроэса, философа из Кордовы, тогда как Идриси, преподававший в Испании, отмечал работу Яккута, учившегося недалеко от Аральского моря.

12

Многое можно сказать о принятой у арабистов орфографии, основанной исключительно на фонетике, а значит, очень неустойчивой. Здесь мы следуем G. Marçais, Le Monde oriental de 395 à 1081, p. 159.

13

Cp. на эту тему, Do Kamo, Leenhardt, изд. 1947, p. 173.



14

S. P, I, p. 180.

15

S. P, I, p. 260.

16

S. P,H, p. 297.

17

Marçais, op cit., p. 172.

18

J.-C. Risler, La Civilisationarabe, 2e изд., Paris, 1962, p. 44, везде.