Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14



— Ну и что? — опешил Думенков.

У Боронина на лице тоже появилось какое-то подобие интереса.

— Вернул я им шапку.

— А вашу нашли?

— До сих пор в ожидании. Но я их уже не беспокою. Раздеваюсь теперь у заведующего в кабинете. А в гардеробе, Леонид Александрович, троих смотрящих поставил наш хозяйственник.

Думенков всё же засмеялся, Боронин не отреагировал никак.

— Пришли ко мне Лущенко, Иван Григорьевич, — напомнил он Думенкову, — он у тебя на совещании будет?

— А как же, Василий Дмитриевич уже давно заждался меня, наверное. Да и не один он. Но мы там не скоро закончим, Леонид Александрович. Может быть, его сразу подослать?

— Нет. Работайте. Я подожду. Сегодня мы много беседами да совещаниями занимались. Я задержусь вечерком, надо документы посмотреть. Пусть после подходит.

Было известно: если первый секретарь не был в командировке, в московской поездке, в разъездах по районам или по предприятиям, то из обкома он не выходил к служебному автомобилю раньше десяти или одиннадцати вечера. Сидеть в партийных аппаратах по ночам до утра давно уже стало немодным и необязательным, но Боронин находил для себя настоящее физическое удовольствие от своего кабинета. Если бы не новые порядки, заведённые ещё Никитой, он сидел бы в кабинете до утра, но понимал: не то время, начнут осуждать, и так за спиной молодые, видно, анекдоты травят или злословят. Провинциал, никогда не общавшийся со столичной политической элитой, к закату жизни обрёл он величие, когда рухнули идолы и вожди. Получив огромную власть, не знал, как ею пользоваться. Сподобиться молодым уже не мог, мешали традиции, тяжкий опыт прошлых ошибок, грехи юности. Взбрыкнуть стеснялся — осудят, тысячи глаз следят. Он не признавался самому себе, что привычка не поднимать глаз на собеседника появилась у него от боязни, что увидят в них зависть к тем, кто юн и беззаботен, свободен и радуется простым проявлениям обычной жизни. Его давил тяжкий крест власти. Давно, на протяжении десятка лет его не покидало чувство, что эта непосильная ноша не оставляет его по ночам. Ночь не давала ему никакого успокоения, женщины его не удовлетворяли, жена не интересовала, сон покинул насовсем с тех пор, как пришлось работать по ночам в тесных низких кабинетах райкомов под эгидой Великого вождя, которому предан был всегда и поклонялся сейчас втайне от всех, несмотря на трагедию, расколовшую страну на два, теперь уже навсегда враждебных друг другу лагеря… В особенно тяжкие для души дни он отдыхал, напиваясь вусмерть пьяным. Потом ужасно страдал, приходя в себя, напивался опять. Мозг отключался вместе со всеми страхами, страстями, переживаниями. Потом сам, без чьей-то подсказки, понял: в один страшный миг может сорваться в такую глубокую трясину, из которой не выбраться и его закалённому организму. Однажды он пришёл в себя на полу служебного кабинета и увидел рядом на ковре собственный «вальтер», подаренный ещё в Молдавии местным начальником милиции. С ужасом попытался вспомнить, как оказался на полу? Почему рядом оружие? Но не вспомнил даже того, как поднял первую рюмку…

Политической шалости у него не было: он не знал комсомольских рейдов, бесшабашности ночных вечеринок и посиделок, не щупал девок в отчаянных студенческих отрядах. С трибуны рукой не махал бушующей в праздничных неистовствах толпе, скорее отмахивался. Не было в нём помпезного вождизма. Он без лёгкости принял скипетр власти на голову, поэтому и страдал. Теперь уже и сам понимал — нести ношу придётся до конца, пока не случится страшное.

Леонид Боронин один сидел в кабинете. Поздний вечер за окном напомнил о себе включившимся вдруг электрическим светом в окнах облисполкома напротив. Он включать света у себя команды не давал. Послушная секретарша давно убежала домой, он не задерживал технических работников, когда сам засиживался допоздна.

Боронин подошёл к большому окну, отодвинул тяжёлую портьеру, выглянул через стекло на улицу. По улице торопился домой отслужившийся люд. Но скоро, поужинав, некоторые бывшие чиновники, заселившие дома на этой улице и обитающие поблизости от городского центра, появятся снова, кто с жёнами, кто с детьми, кто с собаками. Зарождалась мода заводить собак, чтобы они выгуливали своих хозяев, просиживающих дни в жарких кабинетах. А улице, он слышал от бойкой секретарши, присвоили именование то ли «улица утраченных надежд», то ли «разбившихся сердец». Забыл…

Боронин опять, в который раз, вернулся к запавшей в его голову ситуации.

Нет, происшедшее в колхозе его особенно не тревожило. Неинтересен был ему тот член областного комитета партии со странной фамилией Деньгов, председатель колхоза «Маяк Ильича». Но эту ситуацию можно умело использовать и повернуть против скакуна-кавалериста Думенкова. Советчик хренов подсовывал ему кадры из своих рыболовецких колхозов. Свалить этим Ивана не удастся, тот сразу почувствует угрозу. Вон как дёрнулся, поймав его неосторожный взгляд. Чует кошка, чьё мясо съела! Эта закавыка заставит его лишний раз хорошо раскинуть мозгами, кто настоящий хозяин в крае. Быстро станет искать места в Москве. А он ему тогда, словно ненароком, по старой дружбе подсобит туда перебраться. Подтолкнёт наверх. Тот только благодарить его будет за оказанную услугу. И помогать потом будет из столицы. А куда он денется? Обязан!..

Лущенко что-то не бежит. Этот тоже из молодых выскочек. Воспитанник Ивана, верный порученец. Наслышан о его делах. Но парень дело своё знает, служит верно, такие нужны. Уйдёт Иван, Лущенко понадобится, таких держать надо около себя, чтобы было на кого опереться, а при случае и приструнить недолго. Слабостей у этой братвы хватает, сами не замечая того, в капкан лезут. Ну да ладно… Задержал Лущенко что-то Иван, пора бы ему быть, да и комиссар не звонит. Запозднился Даленко в районе у Борданова…

Когда жизнью правит судьба…

Едва Квашнин, а за ним и Камиев выскочили из дома лекаря и освоились в темноте, капитан дёрнул товарища за рукав кителя:

— Слушай меня внимательно, майор. Замедли бег, а лучше остановись.



— Слушаю, Пётр Иванович.

— Тебя как по-нашему звать-величать?

— Меня всегда Жамалом звали. К отчеству мы, казахи, не привыкшие. А на русский язык я имя своё не переводил.

— Вот и правильно, майор. Жамал, это ближе к нашему Женьке. Но я тоже переиначивать родительские имена не любитель. Жамал, это даже лучше звучит. А меня зови Пётр. Мы с тобой сейчас должны быть, как братья, потому что под пули пойдём. И людей поведём.

— Слушаю, товарищ замначотдела!

— Жамал, брат, усваивай живей.

— Есть, Пётр Иванович!

— Уже лучше. Дальше само пойдёт. Привыкнешь. Я вот что маракую. Мне всё больше приходилось специализироваться по сухопутным капканам. Поэтому соображения свои изложу; ты, если что не так, поправляй, не стесняйся.

Камиев сосредоточенно кивнул:

— Поправлю, Петро.

— Молодчина, уроки на пользу! Остров за деревней стоит, ночным гостям его не миновать, там же они оханы разоряли. Советовался я с рыбаками: там и снасть ставить — места удобные и рыбе деваться некуда.

— Несколько лет назад в тех местах как раз бракаши и промышляли, — поддержал Камиев, — но со временем бригадир начал гонять их, даже местных. Маркин рассказывал: свирепость пуще нашего Игралиева проявлял.

— Что это его так забрало?

— А он же в общественниках у Игралиева стал ходить. Помогал с нарушителями правил рыболовства борьбу вести. Тот ему красную книжку торжественно вручил при всех на колхозном собрании. Вот и зарабатывает авторитет.

— Интересно, интересно… Значит, общественный помощник по охране рыбных запасов у нас Жигунов?

— Давно уже. Считай, командир на воде в этой деревне.

— Вот так… А ещё у тебя в кусту имеются такие активисты?

— По рыбе, кажись, нет, — почесал затылок Камиев, — есть две учительницы молоденькие по безнадзорным подросткам да дружинники обычные при клубах.