Страница 8 из 13
Так обстояло дело, когда весной 1915 года маленькая Луиза приехала в Сен-Люк и приступила к своим курьерским обязанностям. Она быстро поняла связь между повестками и неуклюжими крестьянскими драмами в кабинете мэра. Десять или пятнадцать раз Луиза наблюдала, как отец города потел и дрожал за своим письменным столом, с трудом подбирая слова и тон, но так и не мог найти выхода из своего неловкого служебного положения; а поскольку она точно знала, что ничего не изменится до конца войны, то решила действовать.
– Извините, пожалуйста, месьё мэр, – сказала она на следующий день, перед тем как доставить очередную повестку.
– Что такое? – сказал мэр, пригладив брови большим и указательным пальцами, и позволил себе взглянуть на красивый изгиб её шеи.
– Это одно из тех самых уведомлений?
– А что же ещё, моя маленькая Луиза, а что же ещё.
– О ком идёт речь?
– О Люсьене, единственном сыне вдовы Жуно, – ответил мэр. – Девятнадцать лет, девчонки называли его Лулу. Погиб седьмого февраля в Виль-сюр-Кузансе. Ты его знала?
– Нет.
– На Рождество он приезжал в отпуск, я видел его на всенощной. Красивый у него был голос.
Луиза взяла конверт и вышла, села на велосипед и помчалась через площадь Республики по прямой дороге на западную окраину, где находился дом вдовы Жуно. Она позвонила и передала ей конверт, а когда та вскрыла его указательным пальцем и растерянно просмотрела повестку, Луиза сказала:
– Вам не обязательно туда идти.
Потом она взяла женщину за локоть и провела в дом, села вместе с ней на диван и сказала, что её Лулу больше не вернётся, потому что он погиб на войне.
Луиза молча сидела на диване, когда женщина, рыдая, метнулась на пол и рвала на себе кудрявые волосы, и не сопротивлялась, когда женщина била её кулаками, а потом бросилась ей на шею, чтобы окончательно выплакаться, чего, наверное, не смогла бы сделать на груди у родственника или друга. Луиза протянула ей носовой платок, потом ещё один, а когда вдова Жуно более-менее успокоилась, Луиза закурила эту свою сигарету – будто они ей мёдом намазаны, – уложила вдову на подушку и пошла на кухню приготовить чай. Возвратившись с дымящейся чашкой, она сказала:
– Ну, я пойду. Не беспокойтесь о повестке, мадам Жуно. Я скажу господину мэру, что вы не придёте.
Когда Луиза сообщила мэру, как она исполнила поручение, он сделал строгое лицо и сказал что-то насчёт превышения полномочий и нарушения служебной тайны; но был, конечно, страшно рад и от всего сердца благодарен, что в этот раз его избавили от неминуемой драмы.
А когда на следующий день на очереди лежали две такие повестки, он не дал Луизе никаких напутствий, а наоборот, сам, не дожидаясь вопросов, сообщил ей все сведения, необходимые для выполнения её новой миссии.
– Вот этого звали Себастьян, – сказал мэр, передавая конверт и глядя в потолок, чтобы не видеть вырез её блузки, когда она наклонилась. – Он был младшим сыном крестьянина Петитпьера. Погиб шестнадцатого апреля на подступе к Дамлу. Славный парень, хорошо разбирался в лошадях, у него ещё была заячья губа.
– А второй?
– Нотариус Дёлякруа. Пятидесятилетний, бездетный, родителей больше нет. Осталась только жена. А сейчас беги, моя маленькая Луиза. Давай поторапливайся.
Отныне близкие родственники уже не должны были являться в ратушу. Луиза только завозила повестку домой – и люди уже знали, какая стряслась беда, и первую волну горя могли излить сразу, пока она тихим ангелом смерти сидела на диване. Часто бывало, что назавтра или через день родные посылали за Луизой, чтобы точно узнать об обстоятельствах гибели; тогда она приезжала во второй раз и рассказывала всё, что сообщалось официально: когда, где именно и при каких обстоятельствах Давид, Седрик или Филипп лишились жизни; погибли ли они в муках или лёгкой смертью; и наконец, самый важный из всех вопросов, упокоилось ли его тело в земле или – разорванное, обожжённое, гниющее – размётано где-то в грязи воронью на съедение.
Луиза могла сообщить мало чего утешительного, а фальшиво щадить родных не хотела и всегда рассказывала неприкрашенную правду, зная, что только она не боится времени. Луиза относилась к своей задаче очень серьёзно, и жители платили ей за это сердечной симпатией. Они привыкли к зловещему скрипу её ржавого велосипеда, замирали, заслышав его, и были рады, когда он стихал вдали, а не обрывался внезапно перед их домом.
Некоторые почитали Луизу как святую. Но она об этом ничего не хотела знать. Чтобы разрушить нимб, который на неё норовили насадить, она курила свои сигареты, что были ей слаще сахара, купалась по воскресеньям полуголая в канале и пользовалась целым арсеналом вульгарных ругательств и проклятий, которые своеобразно контрастировали с её изящной фигуркой, звонким голосом и утончённым французским.
Плохо было то, что новости о смерти солдата часто прибывали в Сен-Люк задолго до министерского оглашения: к примеру, если солдат в отпуске с фронта рассказывал за кухонным столом, что учитель Жаке на расстоянии вытянутой руки от него, с раскроенным черепом, утоп в грязной жиже бомбовой воронки. Эта новость со скоростью молнии летела из дома в дом, добираясь до всех кухонных столов городка, кроме одного – того, за который учителю Жаке больше никогда не вернуться; поскольку распространение слухов было запрещено под угрозой наказания, а известия о смерти, во избежание трагических ошибок и недоразумений, должны были доходить до близких родственников погибшего не иначе как в служебном порядке. Вот так и получалось, что вдова учителя Жаке, не подозревая, что она вдова, в предвкушении отпуска своего супруга покупала на рынке большой кусок говядины, а другие женщины поглядывали на неё с пугливым сочувствием, а после, чтобы не вызвать подозрений, непринуждённо здоровались.
С того момента, как Луиза переняла служебные полномочия, разрешилась и эта проблема. «Расскажи про это маленькой Луизе!» – говорили люди солдату, приносившему домой плохую весть; и когда потом Луиза на своём скрипучем велосипеде подъезжала к двери ничего не ведающей вдовы, та сразу понимала, что теперь ей долго не придётся покупать большой кусок говядины.
Тем вечером, когда хозяин кафе всё это рассказал Леону Лё Галлю, тот возвращался домой в очень задумчивом настроении. Стояла первая тёплая ночь в году, и за Сен-Квентином можно было увидеть зарево фронта, а когда ветер дул с северо-востока, слышались и отдалённые раскаты. Леон расстегнул куртку и снял шапку. Он наблюдал за игрой своей собственной тени, которая каждый раз, когда он проходил под уличным фонарём, падала ему под ноги коротко и резко, а потом постепенно удлинялась и блекла в нарастающем свете следующего фонаря, потом вновь падала под ноги и снова светлела и выцветала. Он снял свой форменный пиджак и перекинул его через плечо, было слишком тепло для этого времени года; он с удивлением отметил, что за последние пять недель и три дня ему ни разу не пришло в голову перед вечерней прогулкой снять форму с дурацкими сержантскими лычками.
Здание станции в конце платановой аллеи было тёмным, даже на верхнем этаже не горел свет; Леон представил, как старый Бартельми, прильнув к утешительному теплу своей Жозианны, спит под толстым пуховым одеялом до самого начала нового рабочего дня. Он прошёл через Вокзальноую площадь к пакгаузу, поднялся по скрипучей лестнице; тишина в его комнате звенела эхом воспоминаний прошедшего дня.
Он думал о том, что завтра ему предстоит, как и во все последующие дни, встречать приходящие поезда красным сигнальным флажком. Он вспомнил о своей хитрости с телеграфом, о страхе перед скрипучими балками, и о немногословном вечере за стойкой в кафе «Дю Коммерс», и пришёл к заключению, что всё, что он делал в своей жизни, не было хорошо; ничего плохого он тоже не сделал, всё-таки он никому не причинил заметного вреда, никого не обидел, да и ничего такого, за что ему было бы стыдно перед родителями, он тоже не сделал; но, по правде говоря, ничего из того, что он делал изо дня в день, не было действительно важным, хорошим или красивым. И уж точно для гордости у него не было никакого повода.