Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 13

Я думаю, мы скорее миролюбивые супруги. Мы не врём и стараемся не потреблять алкоголь во вредоносных количествах; мы держимся в стороне от других женщин, по дому мы мастера на все руки, и, без сомнений, мы очень любим детей. На наших семейных встречах заведено, что мужчины после обеда занимаются детьми, в то время как женщины едут на пляж или за покупками. Наши жёны умеют ценить то, что нам для счастья не нужны дорогие машины и что нам не приходится летать на Барбадосские острова, чтобы поиграть в гольф. Они мягко снисходительны к тому, что мы маниакально ходим на блошиный рынок и тащим оттуда домой всякую всячину: чужие фотоальбомы, прибор для очистки яблок, отслужившие проекторы, для которых больше не производят диапозитивы нужного формата, настоящий перископ с подводной лодки, через который всё видно вверх ногами, хирургические пилы, ржавый револьвер, изъеденные жучком граммофоны и электрические гитары, на которых отсутствует каждый второй лад. Мы тащим всю эту рухлядь домой, чтобы потом на протяжении месяцев полировать, чистить и пытаться её починить, перед тем как отдать кому-нибудь, отнести назад на блошиный рынок или просто выбросить. Мы делаем это, чтобы расслабить нашу вегетативную нервную систему; собаки едят траву, гимназистки слушают Шопена, университетские преподаватели смотрят футбол, а мы мастерим из старья. На удивление многие из нас по вечерам, когда дети уже спят, рисуют маслом небольшие картины. А один, это я знаю не понаслышке, тайно пишет стихи. К сожалению, не очень хорошие.

Передняя скамья собора вибрировала от мужественно подавляемого волнения. Неужели сюда и впрямь явилась мадмуазель Жанвье, как она посмела? Женщины опять смотрели прямо перед собой и держали спину, как будто всё их внимание было сосредоточено на гробе и вечном свете над алтарём; но мы-то, мужчины, хорошо знали наших жён, понимая, что на самом деле они напряжённо вслушивались в стаккато мелких шагов, которые двигались сбоку к центральному проходу, потом повернули под прямым углом и без малейшего колебания, не замедляясь и не ускоряясь, как метроном, ровно отстукивая такт, спешили вперёд. Тот, кто украдкой косился в середину зала, мог краем глаза видеть её маленькую фигурку, как она легконого, словно девочка, взбежала по красному ковру на две ступени к изножию гроба, положила правую руку на его край и беззвучно проскользила к изголовью, где, наконец, остановилась и на несколько секунд замерла почти по-солдатски навытяжку. Она подняла вуаль на шляпку и наклонилась, простёрла руки и положила их на край гроба, поцеловала моего деда в лоб и приникла щекой к его восковой голове, как будто хотела немного отдохнуть; при этом она повернулась не к алтарю, пряча лицо, а представила его нам на обозрение. И мы смогли увидеть, что глаза её закрыты, а накрашенные красной помадой губы растянулись в улыбку, которая становилась всё шире, пока рот не раскрылся в беззвучном смехе.

Наконец она оторвалась от покойного и выпрямилась, сняла с локтя сумочку, открыла её и быстрым жестом достала круглый, матово поблёскивающий предмет величиной с кулак. То был, как мы смогли удостовериться чуть позже, старый велосипедный звонок в виде полушария, его хромированный слой пошёл тонкими трещинами, а кое-где совсем облупился. Она закрыла сумочку, снова повесила её на локоть и дважды позвонила в звонок. Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь. Пока звон отдавался в церковных стенах, она положила звонок в гроб, повернулась к нам и посмотрела каждому из нас, по очереди, прямо в глаза. Она начала слева, где сидели меньшие дети со своими отцами, прошлась взглядом по всему ряду, останавливаясь на каждом, может быть, по одной секунде. Дойдя до правого края, она озарила нас победной улыбкой, пришла в движение и заспешила мелкими шагами к выходу, мимо семьи, по центральному коридору.

ГЛАВА 2

На момент знакомства с Луизой Жанвье моему деду было семнадцать лет. Мне нравится представлять его себе совсем молодым парнем – как весной 1918 года в Шербурге он привязал свой чемодан из укреплённого картона к велосипеду и навсегда покинул отчий дом.

О его молодости я знаю совсем немного. На семейном снимке того времени запечатлён крепкий малый с высоким лбом и непокорными светлыми волосами, который с любопытством наблюдает за манипуляциями студийного фотографа, насмешливо склонив голову набок. А ещё я знаю из его собственных рассказов, которые он на склоне лет излагал немногословно и с наигранной неохотой, что в гимназии он часто отсутствовал, так как предпочитал бродить со своими лучшими друзьями, которых звали Патрис и Жоэль, по пляжам Шербурга.

В одно штормовое январское воскресенье 1918 года, когда ни один здравомыслящий человек не решился бы приблизиться к океану на расстояние видимости, они втроём в пургу нашли у склона в кустах прибитый морем сломанный парусный ялик. Посередине была пробоина, борт по всей длине слегка обгорел. Они перетащили лодку за кусты и в следующие недели, поскольку законный владелец не объявился, с большим увлечением собственноручно её чинили, драили и красили в разные цвета, пока она не стала выглядеть как новая и была больше не опознаваема.





С тех пор всякий свободный час они уплывали в пролив Ла-Манш, чтобы порыбачить, подремать, покурить сушеный фукус из трубок, которые они вырезали из кукурузных початков; когда на поверхности воды появлялось что-нибудь интересное: планка, штормовой маячок от затонувшего корабля или спасательный круг, они забирали это с собой. Иногда военные корабли проходили так близко, что их маленький чёлн качало из стороны в сторону как телёнка на выгоне в первый день весны. Часто они проводили в море целый день, огибали мыс и правили на запад, пока на горизонте не появлялись британские проливные острова, и поворачивали обратно к берегу уже в свете вечерних сумерек. По выходным они ночевали в рыбацкой избушке, владелец которой в день своего призыва не успел как следует забаррикадировать заднее окошко.

Отец Леона Лё Галя – то есть мой прадед – ничего не знал о парусном ялике своего сына, но с тревогой относился к его бродяжничеству по пляжу. Он был учителем латыни, стареющим раньше времени и курившим сигареты одну за другой, который стал изучать латынь только для того, чтобы как можно больше досадить своему отцу; за это удовольствие он десятилетиями расплачивался школьной службой, которая сделала его мелочным, чёрствым и озлобленным. Чтобы оправдать перед самим собой свою латынь и продолжать чувствовать себя живым, он освоил энциклопедические знания о следах римской цивилизации в Бретани и гонял этого конька со страстью, которая никак не соответствовала ничтожности темы. В гимназии его бесконечные, удручающе монотонные, сопровождаемые непрерывным курением доклады о глиняных черепках, термальных банях и военных дорогах обросли легендами и внушали страх. Ученики спасались тем, что не спускали глаз с его сигарет и подстерегали момент, когда он начнёт писать ими на доске и курить мел.

То, что в день всеобщей мобилизации из-за астмы его освободили от военной службы, он воспринял с одной стороны как удачу, а с другой – как позор, так как в учительской он остался единственным мужчиной среди молодых женщин. Страшен был его гнев, когда он узнал от коллег, что его единственный сын уже много недель почти не появляется в школе, и нескончаемы были его нотации за кухонным столом, которыми он пытался убедить юношу в ценности классического образования. Над ценностью классического образования тот только посмеивался и, в свою очередь, пытался доказать старику, что как раз сейчас его присутствие на пляже жизненно необходимо, так как в последние недели немцы начали маскировать свои подводные лодки под рыбацкие с помощью деревянных конструкций и цветной эмали, импровизированных парусов и поддельных сетей.

Отец в ответ поинтересовался, в чём причинно-следственная связь между немецкими подводными лодками и пропусками занятий в гимназии.

Замаскированные подводные лодки, терпеливо объяснил сын, могут подкрасться к французским рыболовным ботам и безжалостно их потопить, чтобы ухудшить продовольственное снабжение французского народа.