Страница 4 из 19
Ничего такого, однако, не понадобилось. Он всё сделал сам. Неожиданно открыв глаза, протянул руку, взял её за локоть, притянул к себе. Сказал:
– Не изводи себя, милая, просто, если хочешь, ляг рядом и погрей меня. – И приподнял край одеяла. Она, словно сомнамбула, подчинилась. Легла и замерла, всё в той же неутихающей трясучке. Потом подчинилась и дальше, ей оставалось лишь заставить себя не кричать от того, что испытывала, находясь в хозяйской постели. Он брал её сильно, по-мужицки, но и с непривычной ей нежностью, не ограничивая себя лишь собственным удовольствием, но и предугадывая её встречные желания, о которых, впрочем, мог лишь догадываться. Ей было хорошо, даже слишком, она задыхалась от самой мысли, что они, такие разные, как не бывает, сейчас вместе, и что он берёт её как свою женщину, живущую бок о бок с ним, в одном и том же комфортабельном жилье, какого она отродясь не видала.
Однако в тот, первый их раз, она так и не смогла расслабить тело до конца: робость, стыд, страх оказались сильней её ответного влечения.
Потом, когда всё между ними закончилось, она, не дожидаясь никаких слов, выскользнула из его постели, всё ещё нагая, и подхватила скинутую ночнушку. Павел Сергеевич был совершенно спокоен, она чувствовала и даже видела это, несмотря на непроглядную темь за окном: фонарь уже не горел, а заменивший его бледный месяц позволял лишь кое-как нащупать ручку двери, ведшей в коридор.
Утром, уезжая из дому, он сказал ей, уже в дверях, успев, правда, погладить по голове:
– Веди себя как обычно, Настюш, а то запутаешься. – Улыбнулся и добавил: – Понадобится – сам скажу, что и как, ладно?
– Ладно… – едва слышно выдавила она, не зная, куда спрятать от стыда глаза, – скажете, Павел Сергеич, я поняла…
5
Начиная с того дня, жизнь в доме устоялась и наладилась, приняв за самый короткий срок вполне размеренные обороты и сделавшись к концу первого месяца обитания Настасьи в квартире Главного конструктора уже, по существу, привычной. Самого же Павла Сергеевича случившееся той ночью маленькое приключение с прислугой даже сумело несколько отвлечь от мыслей, которыми неизменно была забита его безразмерная голова, и потому Царёв принял это с лёгкостью и даже с немного благодушной внутренней улыбкой. В тот же день, добираясь на службу, он ещё в машине подумал, что получившийся расклад ещё и довольно удобен, с какой стороны ни посмотри. Настя эта вполне себе миленькая гусынька, с хорошим крепким телом, хотя по всему видно, что в мужском отношении не балованная и, скорей всего, совершенно не представляющая себе истинную цену женщины. Это и хорошо, и не очень. Хорошо – по понятным причинам: всегда под рукой, верней сказать… под его… мужской прихотью, что само по себе польстило бы любому, если бы только не определённые в его конкретном случае обстоятельства, резко понижающие самооценку. А плохо… что ж тут говорить… Плохо – потому что не слишком честно по отношению к ней самой, этой бетонщице – на час или как там у них получится. Но то, что ей с ним было хорошо, как ему показалось и в тот момент, и наутро, и то, что она в любом случае уже никогда не сможет этого забыть, тоже факт.
Тут он не ошибался: и лагерный, и весь остальной опыт долгой и слишком непростой жизни заставлял сразу смотреть в корень. Одного не хотелось ему: того самого, к чему он так и не привык – становиться хозяином чьей-либо жизни, любой, пускай даже изначально самой посторонней и легко заменимой. Именно такое чувство он испытал в своё время по отношению к Кире, вдове Павла Цáрева, коллеге и собрату по владимирской шарашке, тождественной КБ тюремного типа. В отношении же Настасьи он так для себя и решил – принимать, но не сближаться: при этом никаких ощутимых послаблений домашнего режима. Впрочем, иногда не возбраняется одарить милостивой улыбкой или похвалой, особенно если заслужит. Так им обоим будет удобней, и так дела домашние не превратятся в любые прочие, отвлекающие от главного, в сравнении с которым всё остальное не имеет ровным счётом никакого значения.
До встречи Павла Сергеевича со своей будущей женой Евгенией Адольфовной, возникшей в его жизни, когда он уже и не помышлял ни о каком браке, оставалось десять лет. Все основные достижения Царёва, всё самое великое пришлось как раз на эти годы – так уж само вышло, что без своей на то воли домработница Настасья сделалась свидетелем и даже в какой-то мере участником создания того, чем гордится человечество и сегодня. Вплоть до самой кончины хозяина не знала она и не могла знать о том, какая роль принадлежала её Павлу Сергеевичу в запуске в космические дали всех этих знаменитых храбрецов, начиная с самого Первого и заканчивая тем, который выбрался из пилотируемого корабля в страшную занебесную пустоту и полную безжизненную невесомость.
Он же то жил тут, при ней, при космическом полигоне и КБ, то улетал в Москву и, бывало, просиживал там неделями, утрясая дела с начальниками, выше которых, как подозревала Настасья, были только те, которые уже натурально прописаны на небе. Она не знала и не хотела в эту сторону даже голову напрягать, кто у него там есть, в столице этой, на Большой земле, под чьим приглядом он там живёт, сидя в свой высотке, какую показал ей однажды на фотографии. За прожитые годы Настя не покидала пределов родного Казахстана и потому всякий раз внимательно слушала рассказы людей про другие земли и места, не перебивая, но и не всему веря. Однако понимала: есть где-то жизнь, до какой ей по любому не дотянуться, но зато теперь и нужды такой нет, если уж на то пошло, потому что у неё есть он, хозяин её жизни и судьбы, и такого, как её Павел Сергеич, нет больше нигде на земле.
Теперь она, как никто другой, знала все его домашние привычки, была в курсе его предпочтений: чего любит покушать утром, и как лучше подать, чтоб не нарваться, особенно когда он вдруг обращает лицо в задумчивость и глаза его смотрят, и, кажется, уже не видят ничего из-под широких своих бровей. Она чувствовала его настроение, безошибочно угадывая, в какой момент Царёв сорвётся и наорёт на неё, и только из-за того, что нет в эту минуту под рукой у него другого такого удобного, как она, живого предмета для выплеска накопившейся усталости или злости на самого себя. Он просил, чтобы на трусах его не было стрелок, он это ненавидел, но толком не мог объяснить, почему. Не любил, когда ботинки его оказывались под излишне сильным гуталином, недовольно морщился и зажимал нос, давая понять, что снова переборщила, не пожалела, переуслужничала. Ненавидел, когда в зубной порошок по его же неосторожности попадала вода, и порошок превращался в окостеневшую лепёшку, на которую противно смотреть. Для такого неприятного случая она держала про запас пятнадцать круглых коробок, храня их в надёжно сухом и близко устроенном месте, чтобы сразу же подать, если крикнет из ванной. Бриться любил чисто, не оставляя на себе ни одной случайной волосинки, и с одеколоном, любым, с ароматами особенно не привередничал. И ещё. Тапки носил одни и те же, годами, – просил, если сносит, найти такие же точь в точь, к каким привыкли его ноги и в которых ему думается вольготней и лучше, чем в любой другой обувке. Настасья также хорошо усвоила, что еда не должна быть горячей, особенно суп, без которого он не любил вечерять, потому что такой суп обжигает ему рот и всё остальное внутри и вкус не проходит целиком, а ополовинивается, а это неправильно.
У него не было ни выходных, ни часто даже праздничных дней, он так и не научился видеть и чувствовать неделю от первого её дня до последнего. Он даже не всегда мог точно сказать, какой сегодня день, но зато неизменно помнил, какое число, у него там всё было завязано на сроках: эксперименты разные, пуски-выпуски, сдачи-раздачи, отъезды-приезды, доклады-расклады.
Психовал – тоже дело не из редких, бывало и такое. У неё под рукой всегда были пилюльки разные, таблетки утоляющие. Появлялся иногда доктор, приезжий, не ихний, когда хозяина не было. Объяснял, что и когда не забыть поднести, с водичкой, чтобы лишний раз Павлу Сергеевичу избежать его больного сердца. Она себе тщательно записывала на бумажке, под диктовку, и строго помнила потом про всё по часам. Сам же он чаще отмахивался, то злясь на неё, то смеясь, а то и молча глотая поднесённое и никак не отзываясь после. В такие дни она знала, что сейчас его лучше не трогать, обождать, уйти к себе и не высовываться наружу, чтобы, не дай бог, не пересечься глазами – сожжёт, испепелит гневом, – на работе у них снова обломалось чего-то.