Страница 5 из 11
Впрочем, очень скоро в театре стало известно, что я люблю свою жену, и постепенно актрисы расстроились и увяли. Мы стали просто коллегами, и это внушало им одновременно скуку и уважение.
И вдруг эти мои коллеги противоположного пола начали смотреть на меня глазами, в которых нагло светилась печаль. Самое забавное заключалось в том, что я ведь ничего не говорил, да и говорить, собственно, было нечего. Но они что-то такое учуяли, что заставило меня понять: даже в актрисах остается эта женская тоска по разбуженным чувствам.
Тоскующие эти взгляды, рвущиеся из манекенной актерской сущности, словно кричали мне, словно напоминали постоянно: «У тебя нет женщины, ради которой можно ставить спектакль!»
Понятно, что «Гамлета» в такой ситуации не поставить, но ведь что-то делать надо. И верный мой директор Вася чуть ли не каждый день требовал премьеры. Боже мой, если бы я любил сцену так, как Вася любит кассу, я бы точно достиг Мейерхольдовских высот!
И тогда я решил поставить довольно пустую старую пьесу Нушича «ОБЭЖ: Общество Белградских эмансипированных женщин». Весьма бессмысленная, надо сказать, история, в которую можно было вставить несколько песенно-танцевальных номеров, пару легких переодеваний на сцене, несколько скабрезных шуток, – в общем, сделать вполне себе зрительский спектакль.
Директор Вася остался очень доволен моим выбором.
Но, главное, в пьесе была хренова туча женских ролей. А я еще решил репетировать двумя составами, поэтому практически весь мой женский коллектив оказался задействован! Много женщин, которые к тому же находятся в твоей власти, это всегда забавно, согласись.
Ах, какими прекрасными пришли они на первую читку! Как тщательно одеты и накрашены! Ах, это удивительное умение женщин одеться и подкраситься так, чтобы все нужное подчеркнуть, а ненужное спрятать! Слушать, как они читают текст полузабытого сербского классика, было совсем не интересно, и я разглядывал своих актрис, стараясь понять, что именно они хотели подчеркнуть, а что именно – спрятать. У каждой из них в глазах горело одно, самое главное сообщение: «Я тут! Посмотрите на меня! Здесь я!»
Однажды в театре я встретил пожилого актера. У него не было роли в новом спектакле, а сериалы как-то внезапно закончились, и он приходил в буфет выпить и поговорить. Он подсел ко мне и сказал ни с того, ни с чего: «Старею, шеф, уже не могу трахнуть женщину, если понимаю, что после секса нам не о чем будет поговорить…»
«Когда я все-таки буду ставить «Гамлета», он сыграет Полония», – подумал я, чтобы не думать о том, что судьба посылает мне очень странные знаки…
А в доме нашем как будто ничего и не изменилось, если не считать того, что как-то естественно и безо всяких скандалов мы с мамой стали спать в разных комнатах. Я проводил свои любимые вечерне-ночные репетиции, возвращался поздно, и, чтобы не будить маму, ложился не в спальне, а в кабинете. Правда, дивана у меня, как ты знаешь, нет, и я ложился на пол, бросив матрац. Поначалу было странно смотреть на мир снизу – таким, наверное, видят его тараканы или кошки. Однако очень быстро я привык и шел спать в кабинет, даже если ложился раньше мамы.
Мы по-прежнему изредка ходили в какие-то неинтересные гости. Я по-прежнему периодически играл роль отца, требовал твой дневник и произносил бессмысленные слова про необходимость хорошо учиться…
Я приносил маме цветы, которые мне иногда дарили на спектаклях, мама целовала меня и забывала поставить букет в вазу, я напоминал ей, она целовала меня, как бы прося прощения, и тут же опять забывала поставить цветы…
И Ире, и мне было совершенно очевидно, что мы расходимся по разным углам жизни, но, несмотря на пятнадцать лет супружества, а, может быть, и благодаря им, – мы делали это абсолютно бесстрастно и даже естественно. Словно прожили предназначенный нам срок, он окончился, и начался какой-то новый, со своими законами, и мы вошли в него, как в неизбежность.
Поначалу я ещё по привычке рассказывал маме про репетиции. Но говорить ей про наглую тоску в глазах моих актрис я не мог, и, боясь проговориться, о работе стал заводить разговор все реже и реже.
Мама о своей жизни вообще молчала, словно доказывая себе и мне, что сможет жить вполне самостоятельно.
Но я уже не исключал. А поскольку я не исключал, я понимал, что скоро оно придет, – то, что я не исключал.
Знаешь, за столько лет жизни с твоей мамой я забыл, что любовь всегда начинается с предчувствия. Все эти разговоры про «гром среди ясного неба», про «взгляд, который вдруг…», про «ничто не предвещало, но неожиданно…» Весь этот треп – туфта.
Любовь приходит только к тому, кто не исключает. И если он не исключает, то придет во что бы то ни стало, уж будь уверен. Для определенного типа людей, к которым, безусловно, отношусь я, любовь – непременная и обязательная составляющая жизни. И когда ее нет, ты ощущаешь рядом пустое место. А пустое место в жизни – это то, что обязательно и непременно заполнится. Обязательно и непременно.
Ты можешь делать вид, что чрезвычайно увлечен работой, или, скажем, воспитанием сына, или, например, вскапыванием огорода на даче, но если ты не исключаешь, — тогда кранты тебе.
И ты будешь удивляться: как гром среди ясного неба! И ты будешь нервно вскрикивать: о, Боже, этот взгляд вдруг пронзил меня! Ты будешь вздыхать: ничто не предвещало, и вдруг я увидел ту, без которой теперь моя жизнь не имеет смысла!
Удивляйся, вскрикивай, вздыхай, делай, что хочешь… Но, если ты не исключаешь, повторю я, то однажды ты увидишь ее, и испытаешь невероятный, панический страх, который всегда и есть предвестник любви – предвестник того вожделенного, прекрасного ужаса, который называется обмен душами. Бойся этого страха, мой мальчик, он, конечно, очень заманчив, но заманит туда, где можно поломать всю свою жизнь.
Кстати, именно этот страх я испытал, увидев высокую спину в своем театре…
Впрочем, до этого лирического мгновения надо было испытать еще немало других очарований-разочарований.
Конечно, неприятно об этом говорить, но все-таки главное, что в ней притягивало – молодость.
Отвратительно. Когда мужчина заводит роман с той, что годится ему в дочери, – стареющему Дон Жуану представляется, что он кричит на весь мир: смотрите какой я молодой! На самом же деле, он орет совсем иное: глядите, какой я старый! Я уже такой старый, что хочу всем доказать, что я – молодой!
Молодость не требует доказательств. Она просто является миру: смотри, мир, вот я какая – молодость, бери меня, хватай, пользуй! Когда молодость начинает себя доказывать, это верный признак того, что она постарела.
Ну, ничего в ней больше невозможно было разглядеть, кроме нагло бьющей в глаза молодости. Ничего такого, что отличало бы ее от других, поэтому сразу хотелось смотреть на грудь, которая тоже особого впечатления не производила. Глядя на таких женщин, обычно бросают: «Она? Да-да, конечно, красивая», и тотчас начинают разговаривать про что-нибудь другое. Такая красота не восхищает, не ослепляет, не требует обсуждений. Такая красота просит констатации. И всё, ничего иного не просит и не требует.
В юности я прочитал знаменитое стихотворение Николая Заболоцкого «Некрасивая девчонка» с ещё более знаменитым вопросом: «Так что ж она такое, красота, И почему ее обожествляют люди: Сосуд она, в котором пустота, Или огонь, мерцающий в сосуде?» Для юных и романтичных любителей поэзии ответ был очевиден: огонь.
Довольно быстро я вырос из романтики и понял, что бывает по-всякому: и сосуд, и огонь, и огонь без сосуда, и сосуд без огня… А лучше всего: чтобы сосуд – прекрасный, а в нем, чтобы огонь пожароопасно полыхал. В конце – концов, главное ведь не сосуд, и не огонь, а чтобы в глазах женщины явственно читалось: «Эй! Я тут! Видишь меня? Конкретно меня, конкретно ты – видишь?»
Она стояла у служебного входа и ждала меня. Звали ее, конечно, Марина. А как ещё могут звать юное, симпатичное создание, которое ждет режиссера у служебного входа? Ну, разве что – Катя.