Страница 7 из 100
И вдруг Марья вырвалась из отцовских объятий, и, словно плотина прорвалась, хлынули из души и раздражение, и обида, и то самое непонятное, что бродило в ней, причиняя боль.
— Твой комсомол — враньё! Комедия. В твоём комсомоле всё запрещено! Одни политинформации! — Пытка с газетами, пытка на собраниях, когда её ругали, когда её обсуждали, пытка в райкоме, унижение, страх, пережитые ею за время подготовки к торжественному дню, постоянное ощущение собственной ничтожности, наконец, вырвались. Марья швырнула на отцовский стол комсомольский билет: — Вот твой комсомол. Одни выговоры и осуждения. Я должна говорить только то, что в газетах, делать только то, что Ираида скажет! А я не хочу. Я для всех пустое место. Не хочу никакого комсомола.
— Ты с ума сошла?! — закричал в испуге отец.
— Только «надо» и «нужно» выполнять, только членские взносы платить, только галочки мероприятий ставить!
— Да как ты смеешь?! — Отец выбросил к её лицу кулаки.
Слепая, не замечая кулаков, бледности отца, Марья кричит таким пронзительным голосом, что сама себя не слышит, а слышит лишь, как от её крика звенят стёкла в окнах:
— Ещё как смею! Всё — ложь! Всем на всех наплевать! Нету меня. Не-ету! Есть мероприятие.
Мама отводит от неё отцовские кулаки. Мама — между ними. Мама чуть не плачет, шепчет: «Вы с ума сошли! Оба! Тише же, Марфуша услышит, соседям разнесёт!» И Марья вдруг видит мамино опрокинутое, незнакомое лицо, обрывает крик. Но раздражение и пережитое чувство униженности не прошли, они поднялись рвотой ко рту, и Марья снова исступлённо кричит:
— Газеты — ложь! Собрания — ложь! В райкоме — судьи…
— Замолчи! — Отец отталкивает маму, трясёт Марью за плечи. — Да что ты знаешь?! Да как ты смеешь?! — повторяет он, как попугай. — Да что ты понимаешь?! Да Сталин бы сейчас, услышав такое… да в войну за этот билет…
— Знаю, погибали, знаю, жизнь отдавали. Значит, было по-другому. Я знаю то, что сейчас.
А мама снова — между ними, отнимает Марью у отца:
— Марья, прошу тебя, ты не знаешь, папу не принимали в комсомол, как дворянского сынка, чуть не посадили, чудом спасся, если бы сразу после школы не уехал на Кольский… с Колей и Петей… посадили бы. Папа кровью выстрадал комсомол.
— А если бы посадили?! — Марья чуть не задохнулась, готовая в жестокости своей сказать, что тогда он бы по-другому заговорил, но тут же прикусывает язык: она не знает, как заговорил Колечкин Кирюха, когда его посадили, пропал навсегда, и всё. А вдруг папа пропадёт навсегда?!
Марья съёживается, а отец — кричит:
— Кого же я породил?! Собственного врага? Да что же это?!
— Мотя, подожди, Мотя, она же ещё ребёнок!
— Не лезь! Ты же видишь, она рушит наши идеалы, нашу с тобой жизнь! Хватит сглаживать острые углы, ты только портишь её! Ты же думаешь так, как я. Ты же сама веришь!
Мама гладит отца по плечу:
— Верю, Мотя. Как ты. Но у ребёнка — переходный возраст. Выслушать надо. Понять. Марья, Марьюшка, доченька, жить нельзя, если не веришь!
— Во что верить?! В Ираиду?! В газеты?!
— Подожди, Марьюшка, послушай, я объясню тебе, и ты поймёшь!
— Нечего ей объяснять, ничего она не поймёт. Она мой враг!
— Сама подумай, Марьюшка, нет веры, нет будущего. — Мама с ней говорит, а сама продолжает гладить отца по плечу, точно хочет втереть в плечо одежду. — В справедливое для всех будущее надо верить. Смотри, метро. Дворцы… на площади Восстания, университет… Цены снижаются всё время. Для кого? Для тебя. Чтобы ты хорошо жила, училась. Для народа всё делается. Хозяин — народ…
Мама будто масла в огонь подлила.
— Хозяин?! Я хотела поставить «Маскарад». Нельзя. Мальчиков на вечер пригласить нельзя. Я — кто? Если я — народ, значит, я — хозяин? Тогда почему всё — нельзя? Почему за мысли в сочинении — двойки? О Дон Кихоте…
— Я помню. Я говорила с Ираидой Васильевной…
Марья не слышит.
— А когда повторяю Ираидины трескучие фразы, как попка, — пятёрки. Почему учителя на вопросы не отвечают, рот затыкают — «молчи!», а сами оглядываются на стены и двери?!
— Хоть и непедагогично, надо признать, — плохие учителя. — Теперь мама гладит её, Марью.
— Все — плохие? — Марья уже не кричит, но в ней ещё набросано и нагорожено, как в захламленном доме. — Учителя — пусть. Но почему у нас так много врагов, если власть — для народа? Всю жизнь, с детства, слышу: «враги», «враги»! Даже врачи — враги.
— Мала еще! Не твоего ума! Дело врачей — серьёзное дело! — перебивает её отец.
А она перебивает его:
— Если мы с Ваней — народ и всё — для нас, почему нас с Ваней растащили по разным школам и не разрешают нам дружить, даже вечер провести вместе не разрешают?
Мама уже не гладит её, смотрит мимо неё своими громадными карими глазами, и в маминых глазах — страх и смятение. Марья продолжает говорить, но говорит уже неуверенно, сама боясь того, что говорит, по инерции заканчивая фразу:
— Тогда почему Гумилёв и Цветаева под запретом, а вы с папой любите их и читаете нам?!
Путаница вопросов, путаница мыслей, всё — в кучу. Марья ждала от мамы ответов, а мама спутала её ещё больше — обняла, начала извиняться:
— Прости, доченька, это я во всем виновата, я упустила тебя. Мне казалось, ты уже встала на ноги, ты — сильная…
— Замолчи! — попросила Марья. Злость, раздражение прошли, вместо них — непонятно к кому жалость и ощущение зыбкости.
А мама повела её в гостиную, где накрыт стол и на столе — её любимые эклеры и пирог, сунула ей в руку кусок пирога. Разложила на полу ватман, краски, села на пол, разбросала по листу цифры — 1953 и четырнадцать, стала рисовать детей, деревья, лисиц и собак — много лисиц и много собак. И их с Ваней нарисовала вместе с собаками.
— В день рождения обязательно нужно возвращаться в детство. Детство — это сказки. Забудь, что ты взрослая, придумай сказку. Каждый из нас — по одной, вот тебе и газета. Праздник. Что же ты, Марья? Очнись.
«Очнись»? Сказку?! Что такое сказка? Ложь. Газеты — тоже ложь. Всё — ложь.
— Смотри, Марьюшка, какая у нас с тобой весёлая лисица. На мою похожа. Я тебе рассказывала, когда я занималась в КЮБЗе, у меня дома жила лисица, я с ней в театр ходила и «надевала» на плечи, как чернобурку. Смотри, улыбается…
Марья невольно посмотрела. А мамина лисица вовсе — грустная.
Пришёл со своего футбола Иван, потный, розовый. Отхватил кусок пирога, спросил с полным ртом:
— Вы чего перевёрнутые? Может, тебя не приняли?! — Дожидаться ответа не стал, босиком пошлёпал в ванную. Водопадом рухнула вода, раздался громкий голос: «Удар короток, и мяч в воротах!» Вышел Ваня с прилипшими ко лбу волосами, в линялой клетчатой рубахе, в потёртых тренировочных штанах. — Разделали нас под орех, три — ноль, вот конфуз!
— Чего ж ты веселишься? — удивилась Марья. Вообще она заметила, брат совсем по-другому реагирует на жизнь: не нравится урок — доведёт учительницу, не хочет делать чего-нибудь — не делает.
— Правильно раздолбали! Наука будет: не заносись, не бездельничай. Э, Машка, учимся на ошибках, как же ещё? Вылезем! Ты чего опрокинутая? — спросил снова. Увидел у неё на груди значок, присвистнул: — Даёшь! В передних рядах, значит? А меня на День Победы перенесли! — Ванька жуёт пирог, смеётся, свободный от страха, независимый от неудач, райкомов и ираид.
— Мотя, иди к нам! — позвала мама. — Давай, наконец, издадим газету! — Отец не вышел из кабинета, и мама, не дождавшись его, начала рассказывать: — Представьте себе, солнце раскалило небо, землю и само изнемогает от жары. Опустило лучи в реку, пьёт воду. Река пробует освободиться от ласковых, но убивающих её лучей, не может пошевелиться. Просит солнце о пощаде, солнце не слышит. — Мамин голос развеивает день — молотки в голове стучат всё тише. Поединок реки с солнцем, бесконечный песок пустыни, ослабевшие звери, тошая собака с выпирающими костями и языком, вывалившимся от жары, — важнее райкома и ираид. Жаль, Колечки нет, сидел бы сейчас с ними, привалившись спиной к боковине кресла, и смотрел бы на маму, и, может быть, мама рассказывала бы не такую печальную сказку.