Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 100

Душа — к душе. Это произошло? Она вобрала в себя его душу?! Поэтому она горит? Поэтому её так много сейчас? И безгранична нежность к нему, и безгранична благодарность. И его радость — в ней. Она больше не одинока. Но почему она не может успокоиться и так жаждет его?

И изо дня в день, из месяца в месяц — постижение тайн лечения, книги и разговоры, ток высокого напряжения, сжигающий их, и всё равно — жажда!

Теперь Альберт остаётся иногда у неё. Впервые за долгие годы не зябнут плечи, отдыхом, снами наполнены ночи. И только страх перед тётей Полей оскорбителен: почему она должна в своём доме — разведчицей — прокладывать Альберту дорогу в туалет и в ванную?! Почему нельзя открыто бросить в лицо тёте Поле: «Это мой муж»?!

Почему Альберт не зовёт её замуж? Она ждёт: вот сегодня. И на следующий день ждёт: вот сегодня! Чувствует же она, он любит её больше самого себя! Почему же, как Игорь (хотя у них с Альбертом всё по-другому), неусыпно следит за тем, чтобы она не забеременела?

Случайность совпадения, или в ней есть какой-то дефект, какая-то ущербность, о которых сама она не знает, но которые сразу бросаются в глаза мужчине и определяют его поведение? Ей казалось, когда любишь, хочешь от любимого ребёнка. Почему же Альберт не хочет и замуж не зовёт?! Любит же он её! Что же, она не достойна быть женой, матерью, а может быть лишь любовницей?

Возвращаются к ней бессонные ночи и неуверенность в себе: снова она ходит, низко опустив голову, глаза от людей прячет. Перед Альбертом заискивает и — отталкивает его, когда он берёт в ладони её лицо, когда хочет поцеловать.

В одну из минут, коронующих её на царство, когда он смотрел на неё, как смотрят только на очень любимую, и гладил её, как гладят только очень любимую, решилась:

— Я хочу ребёнка от тебя!

Ещё минуту он держал руки на её плечах, но уже в следующую убрал. И таким сделался виноватым, таким опрокинутым — растаял сугроб, от сугроба осталась грустная лужица!

Неумело, долго одевался. Как впервые в жизни, неумело, путаясь в глянцевых концах, завязывал галстук. Не собраны в гладкие фразы слова — «прости», «я не мог», «мне так тяжело», «надо было давно». Брошенная им в жалкой позе, поняла, что уже не успеет встать, одеться, откинуть голову, чтобы перестать быть жалкой, она теперь без него — навсегда, но даже сквозь эгоизм и страх подступающего одиночества почувствовала: он не врёт, ему в самом деле тяжело, так тяжело, что невмоготу.

Заговорил, лишь когда защитился «мундиром», лишь когда очутился от неё далеко, за спасительным столом с чаем:

— Они ополчились все вместе. Я просил у Иды развод, чтобы на тебе жениться. Я думал, маму уговорю. А они все… Светку подучили. Обхватит за ноги: «Папа, не пущу! У всех есть папы, у меня нет. Не уходи!» Никогда с мамой конфликтов не было, а тут: «Запрещаю жениться на русской!» Я не знал, так ненавидит… Русские издевались над ней. Я объяснил, не ты издевалась, не ты убила отца, не ты лишила её работы. Она плачет, Маша. Ни в какую. Прихожу к Светке, тёща… десять блюд… мне на стол. Не ем. Плачет, молит: «Не оставь девчонку. Страшно без отца. Мы с Идой — служить!» Ида — бывшая жена, — представил запоздало. — Ида плачет: «Живи, с кем хочешь, только не женись! Всю жизнь буду мыть ноги!» — Последние фразы проклюнулись из рванья жизнестойкими, нахальными. — Я отвечаю за тебя. Нельзя ребёнка без росписи, у ребёнка должен быть отец. Я люблю тебя, Маша! Я не могу без тебя! Что делать?

— Уходи! — Натянула одеяло до носа, чтобы не увидел прыгающих губ. Слово вырвалось, сама не ожидала его, храброе, тихое, пробило жалость к себе и страх.

— Маша?!

Если бы он не сказал этого будничного, облегчённого, точно гора свалилась с его плеч, «Маша!», было бы невозможно увидеть, как он уходит. Но голос прозвучал земной, обычный, и Марья из-под Альбертовой власти вынырнула — встала. Надела халат, влезла в туфли на каблуках, наконец откинула голову.

— Спасибо тебе за год счастья, — нашла в себе силы сказать. Добавила: — Но никогда больше не подходи ко мне и не приходи сюда!

Глава пятая

1





— Это не роман, Ваня. Я так боялась смерти до встречи с ним. Пусть он придумывал, но он успокоил меня своими теориями, вселил надежду на бессмертие. Он утверждает, что человек жил раньше, до земной жизни, и будет жить потом. Может, мы с тобой жили двести лет назад, в другой стране, в другой семье, а может, были зверями. Я, наверное, была бездомной собакой, потому мне всех собак жалко. А может, сгорела на костре. Может, Ваня, мама ещё придёт в наш век, в другом обличье! Не мама, её душа. И мы сразу узнаем её. И попросим прощения за то, что не защитили. Душа, Ваня, не умирает, я знаю, я чувствую. Когда мне плохо, мама помогает. Альберт унёс мои страхи, — повторила она. — Оставил мне… я чувствую маму. Я живу. Наверняка громаднее человека не встречу. Он вылечивает! Мне кажется, он за Авиценной по пятам ходил, за Христом… Он говорит, чтобы вылечивать, нужно вобрать в себя опыт всех веков, всех народов, нужно знать психологию и философию. Он читал книги, о которых мы с тобой не слышали. Мне раньше казалось, философия — мёртвая наука. На самом деле, подумай, люди бегут, любят, играют во взрослые и детские игры — борются за власть, делают деньги, молотят друг друга кулаками, но однажды почти каждый задаёт себе вопросы: «А что такое жизнь?», «А что потом?», «А как объяснить то или это?».

— А сейчас?

Она добилась, чего хотела: Иван позабыл о своих совещаниях и нужных людях, он с ней полностью — до донышка.

— Ты насчёт философии или Альберта? Если насчёт Альберта… я сразу ушла в районную больницу рядом с домом. А философия, Ваня, оказалась любопытной наукой: помогает разобраться в закономерности взрывов, агрессий. Альберт научил меня думать. Что такое писатель, Ваня? Так трудно забыть о нужде, горе, о шпоре на ноге или больной печени, но нужно суметь подняться над всем этим — суетным!

— Я, кажется, понимаю, о чём ты!

Ваня так жадно слушает и своим вниманием помогает увидеть главное и неглавное.

— У нас был больной Климов. Тощий, остроносый, похож на Дон Кихота. Никого у него на свете нет, даже заботливые сослуживцы ни разу не пришли навестить его. Помрёт, будет валяться в своей комнате много месяцев. Жалко его.

— Ты ему, Маша, и передачи сама носила! — Иван склоняется к ней, целует, и это простое, такое привычное прежде движение наполняет её детством.

— Откуда ты знаешь? — усмехается Марья. — Ладно. Так вот, именно Климов и повернул всё в клинике. Сначала я не понимала, почему все больные и медработники, так боясь Галину и Владыку, заговорили перед следователем и комиссией? А это, оказывается, Климов с каждым провёл работу. Это впервые, понимаешь, взбунтовались маленькие люди и победили!

— А сейчас он как живёт? — неожиданно прерывает Иван.

— Кто? — удивлённо смотрит Марья на брата. И догадывается. — Климов?! Не знаю, Ваня.

— А ты узнай. Наверняка по-другому, чем раньше, до больницы. Нужно узнать. Если на всё смотреть сверху, глядишь, и не увидишь чего-то. Палка-то о двух концах! Не всегда писателю сверху виднее.

— Правда, странно, почему не знаю. Климов для меня стал братом, а я бросила его. Значит, я тоже равнодушная? — растерялась Марья. — Это из-за Альберта всех позабыла. А знаешь, Климова зовут Ваня. Как и тебя.

Звонок. Опять властный.

— Отец? — прошептала Марья. — Вернулся?! — Она побежала к двери. Руки не слушались, не могли справиться с замком. Подошёл Иван, повернул ключ. Дверь приоткрылась, загородила Ивана. Марья растерянно отступила:

— Галина Яковлевна?!

Те же бриллианты в ушах, та же яркая одежда. Настоящая Галина! Хотя… губы и щёки без краски — блёклы. Волосы не рыжи — пегая, выцветшая седина, которую и не назовёшь сединою. Бриллианты кажутся фальшивыми, и одежда словно с другого человека. Бесхозность, выморочность. Не Галина, жалкое существо, всеми силами пытающееся удержать на себе видимость власти.