Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 100

А мама могла помочь Колечке? Воздействовать на Меркурия? Допустим, она говорила с Меркурием, но он отказался помочь. Допустим, не обращалась. Почему не обращалась? Не догадалась или поняла, что бесполезно? Не могла мама не побороться за «Жестокую сказку»!

Могла. Как могла верить в Сталина.

Ничего не понять. Сама же учила: «Не пиши, если не видишь каждую крапинку на лице героя, не слышишь каждую мысль героя, спрятанную даже от него самого, не понимаешь ситуации». Как же можно было, если способен зорко видеть и анализировать, не видеть исчезновения миллионов лучших людей, портретов, наводнивших газеты, площади и кабинеты? Как же можно было верить в партию, которая уничтожала невинных, которая чёрное делала белым, больное — здоровым, правду — ложью? Как же мама, умная, талантливая, честная мама могла верить вопреки здравому смыслу?. Почему разрешила прозвучать в своём доме — «Не высовывайся!»?! Ведь тогда-то она уже прочитала и Солженицына, и Конквиста? И как же она могла покончить с собой из-за человека, который был легкомыслен и неумён, который предал её, женившись на восемнадцатилетней?!

Марья трёт виски, но настойчивый стук, вызывающий боль, не прекращается.

Колечка. Фильм. Меркурий. Всеядный отец. Мамины ноги в капроновых чулках выскальзывают из рук.

Нет, конечно, не только личная драма. Мамина гибель связана с её временем. Для одних это было время надежд. Для других — покаяния. Для третьих — расплаты за наивную детскую веру.

А отцу наверняка даже в голову не приходило, что он предатель. Просто не помог: не посмел пойти против Слепоты. Испугался: Слепота не даст ему сниматься. Страх — предательство или нет?

Всегда Алёнка своими разговорами разбередит её, заставит копаться в себе, в прошлом, в происходящем сегодня. И обязательно пристанет, чтобы и Марья про свои дела рассказала.

А что — рассказать? И зачем? Не Алёнка же распутает их семейную паутину, доберётся до тайны отношений родителей и странной их дружбы с Меркурием?!

Как не очутится Алёнка и в её прошлом, в котором тишина — обманная, в котором, кажется, сейчас все бабы-яги и драконы из сказок разом влетят в окна и двери и станут их с Ваней на части рвать и огнём жечь.

А им — по четыре года, а родители снова — в гостях. Стукнула дверь, шаги грохочут, ближе, сотрясается весь дом. Марья не знает, это лифт так работает, это его дверца стукнула. Натягивает на голову одеяло, всё равно слышит шаги. Засовывает голову под подушку. Потная, уже задыхается. Пытается вылезти, подушка не пускает, давит на неё. Это не подушка, это навалился дракон. Марья кричит, а крика нет. Руками и ногами отбивается, а руки и ноги вязнут в одеяле. Последним усилием рванулась, вместе с подушкой очутилась на полу. Свобода. И страх. Она сидит на холодном полу и кричит. Но родители не идут, она кричит зря. «Маша, я боюсь, иди ко мне!» — спасением приходит к ней голос брата. Перебегает комнату, забирается к нему под одеяло. Они лежат, обнявшись, слушают звуки вместе. Снова взрыв, рёв, скрежет, они не дышат. Когда же придут мама с папой?! Наверное, эти ночи на всю жизнь что-то повредили в ней, если до сих пор она их боится. Увидеть бы Алёнке жалкого сизоносого Колечку, выпрашивающего пятёрку, и отца, спешащего вырезать из центральной газеты очерк о себе.

Можно, конечно, рассказать Алёнке про «мёртвые души», о мучениях больных, о слёзных просьбах подать судно, о Галине, щеголяющей каждый день в новых нарядах. Да расстроится Алёнка из-за того, что у неё, Марьи, ноги стали опухать и болеть: нельзя на любимых людей вешать свои проблемы.

Можно, конечно, похвастаться, как восстала против Галины.

Прозрение началось с Немировской.

Немировская — рыхлая, малоподвижная старуха. Как привезли её на высокой каталке в палату, уложили с диагнозом острого холецистита, так и лежит с тех пор, кажется, в той же позе. Не так уж и слаба была поначалу, другие в её состоянии и до туалета дойти могут, ей же даже в голову, наверное, такое не приходило. А глаза живут, широко раскрытые, голубые.





— Маша, хочешь расскажу, как жила в войну? Шила маскировочные халаты и парашюты, исколола пальцы, ныли по ночам. Писала письма солдатам, хотела поддержать их, посылала вместе с халатами и парашютами. Потом муж погиб. Посиди со мной, Маша. А ведь осталась одна совсем молодая. Так и жила.

— Маша, подойди ко мне, скажу тебе кое-что. Мне приснилось, цветёт яблоня. Вроде цветки только распустились, а почему-то их лепестки слетают с деревьев. К чему это, Маша, ты знаешь? Может, с неба они сыплются?

— Я, Маша, развожу цветы. Вот выпишусь, покажу тебе все виды. Скорее бы, боюсь, засохнут без меня. Просила сына поливать их. Мне обещали принести особые сорта фиалок.

Но главная радость Немировской — внучка. Внучка приходит редко. Белобрысая, невзрачная, с тощими косицами. Придёт, сложит руки на коленях и молча смотрит на Немировскую. А та говорит, не переставая:

— Выйду из больницы, Зина, приезжай ко мне жить на каникулы. Я напеку тебе пирожков. Познакомлю тебя с глицинией. Я знаю, она скучает обо мне. Мы с ней живём вместе тридцать лет. Она тоже была ребёнком, как и ты. Подумай, цветы одних любят, других нет. Исчезнет их любимый человек, поливай, не поливай, а они начинают вянуть, желтеть, сохнуть. Совсем как люди. А ещё у меня есть лимонное деревце.

Внучка зевает — видно, далеко от неё и бабушка, и какие-то цветы с деревцами.

— Ты, дочка, полюби моего котёночка, — в другой раз говорит Немировская. — Зовут его Флокс. Пойди с папой покормить. Почеши его за ухом, он любит, когда чешут его за ухом. — На лице внучки написано полное непонимание — о каком Флоксе речь? Но, видно, спросить не решается. — Ты совсем кроха была, — Немировская показывает размер куклы, — идёшь, падаешь. Другой бы ребёнок заплакал, а ты — нет, покряхтишь, встанешь, снова идёшь. Я радовалась на тебя, упорная, чего хочешь, добьёшься в жизни. Меня жалела. Обнимешь за ноги, говоришь: «Моя баба». — По толстой щеке Немировской скатывается слеза. — За что разлучили? Кому что я сделала плохого? Приносила подарки, давала деньги. Нет, ты скажи, за что? — Внучка ёжится, будто у неё по спине ползут муравьи. Немировская не видит, говорит: — Вот и приходится валяться в больнице, зачем рожала ребёнка? И дома одна. Флокс и цветы. — Девочка мигает, сейчас заплачет. Немировская не видит, говорит: — Корми Флокса. Жалко. Он так смешно хвостиком машет, влево-вправо, влево-вправо! Мы много разговариваем с Флоксом, обо всей жизни. Попробуй начни ему чего рассказывать. Он склонит голову, слушает, смотрит на тебя.

Внучка мало знакома с бабушкой, хлопает, ничего не понимая, водянистыми глазами, что ответить бабушке, не знает. Видно, девочка томится, скорее на улицу, во двор хочет, во дворе — классики, и верёвочки, и вышибалы.

Марья жалеет и внучку, которой не разрешили узнать и полюбить бабушку, и Немировскую. Внучку не возили к бабушке, бабушку не пускали в дом.

— Маша, — зовёт Немировская, — разве я какая вредная? Ни во что не лезу, не надо мне ничего, дай только поглядеть на их складную жизнь, попить с ними чаю, завязать бантики Зине, что ещё нужно старухе? «Не ходи», и баста, без объяснений. Через такое отношение я и заболела.

Сын, тоже рыхлый, малоподвижный, как сама Немировская, в то время, когда внучка исправно хлопает глазами, разговаривает с Аполлоновной. К старухе подходит на минутку. «Ну, мама, надо идти. Выздоравливай тут». Каждый раз говорит одни и те же слова, будто других не знает. И кажется Марье, приходит сын из страха: не ровен час, напишут к нему на работу, что он о больной матери не заботится. И внучку приводит лишь для того, чтобы показать врачам: вот какой я внимательный, выполняю все материны просьбы.

Печень никак не восстанавливалась, силы таяли, Немировской прописали переливание крови. Галина Яковлевна выдала Марье всё необходимое.

— Лечиться будем, — сказала Марья Немировской обычную фразу. — Сожмите, пожалуйста, кулак, работайте рукой, резче. А то вена — тонкая. — Осторожно ввела иглу, вытянула несколько капель.