Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 100

Обычно дети дерутся, самые любящие и самые воспитанные. Как бы ни были дружны, что-нибудь да толкнёт к вражде — единственная игрушка, единственные качели, единственное яблоко. Иван с Марьей никогда не дрались. Яблоко — пополам, качели — по очереди, и радость — другому дать игрушку. В детском саду и в детском доме спали рядом, ходили, взявшись за руки, играли в свои игры, понятные лишь им двоим, чем, не желая, обижали других детей, друг от друга заряжались — энергией, радостью, творчеством.

Двойняшки, близнецы — слово неточное. Люди всю жизнь мечтают соединиться так, чтобы стать единым целым, единым существом. Иван да Марья — из одной кровеносной системы — боль и обида одного тут же становились болью и обидой другого: им больно было бы драться и ссориться, точно били бы каждый самого себя, они обогревали друг друга, успокаивали.

Первая разлука, первая беда — их растащили по разным школам.

Было больно руке, за которую мама силком утягивала Марью от Вани, но Марья не попыталась вырвать, потому что так легче казалось идти отдельно от Вани: думала о боли в руке и не думала о том, что Ваня остался в школе без неё.

Весь солнечный сентябрьский день прошёл как во сне: крикливая учительница, объяснения, которые Марья толком не слушала, бойкие и робкие девочки, много, очень много девочек и — нет брата.

Встретились они в тот день на улице, около школы Ивана, взялись за руки, шли молча, словно тяжесть для обоих была так велика, что даже самое простое слово получиться не могло, хотя мама всячески старалась растормошить их: задавала им тьму вопросов. Мама приготовила им праздничный обед — винегрет, котлеты и хворост. Но даже хворост не утешил их: они сидели на диване рядом, бок к боку, вялые и тихие. «Будем играть или делать уроки?» — спросила мама. И затеяла жмурки. А потом стала читать им «Белого пуделя».

Так и пошло. Школа — что-то резиновое, нудное, но неглавное, жизнь начинается с той минуты, как они встречаются с Ваней около ворот его школы.

Второй бедой для Марьи обернулся футбол. В лагере или на даче она играла с мальчишками… Футбол стал её врагом, когда Ваню включили сначала в сборную класса, потом в сборную города — тренировки длились дольше, чем уроки в школе. Слонялась по квартире одна, не желая без Вани ни заниматься, ни идти на каток, ни пить чай. Эта беда оказалась для Марьи большей, чем первая: из-за футбола Ване расхотелось изучать историю и биологию, читать вслух книжки, а без Вани читать скучно.

У него появилось любимое словцо — «ерунда!». О чём бы ни заговорили, о чём бы она ни спросила, наготове — «ерунда!». Только рассказы придумывать и записывать их — не ерунда, это Ване нравилось.

В восьмом классе их школы объединили, и Марья с Иваном сели, наконец, за одну парту. Пусть с опозданием в восемь лет, снова всё общее, кроме тренировок и соревнований. Иван стал требовать, чтобы она приходила болеть за него. Уютно устроившись в самом дальнем ряду стадиона, Марья читала. Домой возвращались вместе. Получалось, они вместе целый день.

Уход отца, мамина смерть. Последний удар — разъезд с Иваном по разным квартирам. Это уже не раздельное обучение мальчиков и девочек, когда они не видятся по четыре-пять часов, это раздельная жизнь — навечно. Марью словно из земли за макушку выдернули и обрубили корни, она покорно принялась засыхать.

Она провалилась в свой медицинский — вопрос «Зачем их с Иваном разлучили?» оказался важнее подготовки в вуз. Нельзя сказать, что не знала материала, ответила на все вопросы билетов, и сочинение написала легко, словно не в институте сидела, а на уроке или в домашнюю газету придумывала рассказ. Почему её не приняли, не поняла, а пойти выяснять ей и в голову не пришло.

В деканате сказали, что с её баллами она легко поступит в медучилище. Не задумавшись ни на минуту, Марья отнесла документы. В тот же день устроилась на «скорую» — нужно же обеспечить себе кусок хлеба! Но ни учёба, ни работа не спасали от бессонницы, тоски по Ивану и ненависти к чужому жилью. Чтобы победить тьму и тишину, войдя в свою комнату, включала все лампы, радио и телевизор. При ярком свете, под радио, телеголоса или музыку родные люди исчезали — до ночи, до мига, когда тьма снова возвращала их.

5



— Я заболел, когда разъехался с тобой. — Снова Иван сказал свои слова слишком громко, и снова Марья им не поверила. Был он незнакомым и выглядел счастливым. — Лекции, семинары. Писал роман. — Иван спешит оправдаться. — Тренировки, соревнования. Личная жизнь… — Он запнулся. Заговорил другим тоном: — Мама праздновала наш день рождения и не праздновала свой. Почему?

Их день рождения каждый раз превращался в событие.

Прежде всего, особый стол — мама готовила каждое блюдо сама, считала: покупной торт или заливное, взятые в ресторане Дома кино, расшатают семейные устои.

В первые годы после войны, когда для них разыгрывались спектакли, Колечка придумывал чудеса. Вот в руках у него ничего нет, и вдруг — цветы распускаются. Марья с Иваном привстают со своих мест, глаза протирают — надо же, из ничего — цветы. Не Герда, она сама на крыше с цветущими розами, сама — в снежном царстве со свисающими с потолка люстрами из сверкающих сосулек. И осколки разбитого зеркала — настоящие, они могут попасть в сердце, и тогда — не любить никого, не жалеть никого, тогда сама — ледышка! Она боится этих осколков.

В один из дней рождения мама с Колечкой плотно завесили окна гостиной, потушили свет. После минуты глухой тишины на стене вспыхнул экран, а по нему лесные дикари — полуголые Иван с Марьей несутся друг за другом, хохочут, разжигают костёр, пляшут вокруг него. Дух захватило. Настоящее кино! Они на экране, как папа, как мама, как Колечка. «Видишь, Мотя, твой подарок пришёлся ко двору!» — сказал Колечка. «Мотя, получилось! Ни одного метра брака! — сказала мама и тут же Колечке: — А помнишь яму? Ты боялся, не схватишь движение». То мама, то Колечка размахивали руками, вскрикивали и походили на них, лесных дикарей.

Мама в день их рождения всегда одевалась в любимую ими одежду, делала их любимую причёску — выпускала волосы на свободу.

Спектакли, фильмы.

Потом подарки.

В раннем детстве была война, голод. Казалось бы, о каких подарках говорить, а подарки были даже в войну, по числу лет: по пять монпансье, или по пять сухарей, или по пять маленьких, двухсантиметровых, печений — под подушкой, завёрнутые в аккуратные куски газеты, или шишки с серебряными обёртками от конфет, стёршимися от долгого лежания.

В десять лет им с Ваней подарили бело-рыжего, лохматого, глазастого щенка. Позабыв об играх, книгах, учёбе, выставив зады, скакали за Тюхой по квартире, с восторгом подтирали лужи, кормили по схеме — тёртой морковкой, витаминами. Если выходили гулять, Тюха терялся, за кем ему нестись, они нарочно бежали в разные стороны. Откуда в их дворе появилась шальная машина, когда они все трое, смеющиеся, забывшиеся, летели прятаться, — неизвестно, как Тюха попал под равнодушное, незатормозившее колесо — неизвестно. Не взвизгнул, не понял, что расстаётся с ними, не попрощался. Машина уехала, а бело-рыжий Тюха лежал перед ними ещё тёплый — Ивану с Марьей казалось: шутка, сейчас перестанет притворяться, вскочит и помчится дальше. Он остывал у них на руках, глаза быстро стекленели, затягивались плёнками. Они не плакали. И их первое горе — удивлённое молчание перед непостижимостью, нелепостью и жестокостью случившегося. Невозможно было видеть разномастные Тюхины миски — с недоеденной морковкой, с недопитым молоком. Мама хотела выбросить, они не давали. «Может, я попрошу точно такого же…» — начала как-то мама, они единым выдохом оборвали её: «Нет!» Был Тюха. Никого другого им не надо. Пусть остаётся в их доме память о Тюхе.

— Я не знаю, почему мама не праздновала свой день рождения, — говорит Марья.

— А ведь очень важны традиции. Народ жив, пока сохраняет традиции, — неожиданно сказал Иван. — Перестанет блюсти их, погибнет. Что сейчас происходит, ты понимаешь? Сталина разоблачили, а разве жизнь стала лучше? Наоборот, полный развал.