Страница 4 из 5
Но сны - самая пугающая часть моего плена. Сейчас я никогда не знаю точно, сплю я или бодрствую, и все хорошие сны ушли. Я словно застрял в своей крошечной комнатке, то засыпаю, то просыпаюсь. Иногда меня тревожат звуки за окном, которые издает отец. Думаю, теперь он спит возле двери. А еще мне снятся танцы. Весь сад освещен желтой - цвета моей лихорадки - луной, то и дело закрываемой тонкими облаками. Звезды становятся будто ближе к земле, и семья образует круг. С кваканьем и воем Итан и отец скачут вокруг матери, которая медленно ползает на четвереньках, опустив голову в траву. А Саул читает что-то в стороне нараспев своим лающим голосом. В руках у него открыта книга, и он сидит у меня под окном, словно белый светящийся кит на каком-то странном пляже. Они взывают к чему-то в небе на языке, который я никогда не слышал, и который не понимаю. Но те имена и слова выдергивают меня из сна, и иногда я кричу.
Когда я просыпаюсь, я всегда стою у окна и гляжу вниз на молочно-зеленую траву, весь взмокший от пота. Сад пуст, но на лужайке все еще остается едва заметный вытоптанный круг. Затем мягкие стебли травы выпрямляются, и в центре медленно исчезающего круга лужайка серебрится от полуночной росы.
Я мог бы разбить окно и слизать эту влагу. Чтобы остановить желтую лихорадку и смочить пересохшее горло, оставившее меня без голоса. Три дня и три ночи во рту у меня не было ни росинки, и я почти полностью обессилел. Возможно, последний глоток молока поможет мне сбежать, но если отведать той сливочной сладости, уже нельзя себе доверять.
На четвертый или пятый день у меня в комнате появляется запах. Если я не попью в ближайшее время, то высохну и умру. Я щупаю свое лицо медленно шевелящимися пальцами, касаюсь обвисшей кожи. Все тело у меня пожелтело. Даже белые волоски на моем животе умирают. От лихорадки и тошноты меня охватывают судороги, но из-за слабости я их почти не замечаю.
Неважно, насколько остры зубы у отца и как быстро он умеет бегать, или насколько велики лесные птицы, я должен убежать сегодня ночью. Понимаете, сегодня все они поднимались наверх и разговаривали через дверь.
- Нехорошо оставаться там. Приходи и выпей молока, - сказал Саул. - Сегодня - очень важная ночь. Все готово, и ты не захочешь это пропустить. Мы все очень усердно работали, чтобы принять тебя в нашу семью.
Итан просто жужжал и повизгивал, но мать сыпала угрозами.
- Это твой последний шанс, - сказала она. - Если выйдешь прямо сейчас, я не позволю моему мужу кусаться, и мы забудем о том, каким плохим ты был. Но если не выйдешь, я усыплю тебя навсегда. Суну твою большую башку в миску с водой и утоплю, как предыдущего жильца. Ты же так славно рос, - продолжала она. - Почти уже готов. Тебе осталось совсем немного подрасти, чтобы присоединиться к нам.
Ярость не дает мне уснуть, и я, придвинув кровать к двери, сел на нее. Если присоединюсь к ним, значит, мне конец. Когда она упоминала это, в ее голосе было ликование. Пусть танцуют под этими испарениями и желтой луной. Когда они соберутся на лужайке, меня уже здесь не будет.
***
Теперь, когда снаружи тихо, мысли о побеге вызывают дрожь, и под ложечкой начинает посасывать. Я встаю и принимаюсь осторожно отодвигать раскладушку от двери. Мало-помалу, одновременно слушая, не идет ли отец. Дом наполняет тишина. Возможно, они в соседней половине. Все, что мне нужно сделать, говорю я себе, это покинуть сад, пробежать через лес, а затем перелезть через ворота у автобусной остановки. И на этот раз, если дети закричат, я уже не вернусь назад.
Выглядывая сквозь узенькую щель между дверью и рамой, я не вижу никого на грязной лестничной площадке. Поэтому выхожу, тихо и чуть судорожно дыша, в темный дом.
На неосвещенной лестнице меня окружают сливочные запахи, словно мягкие руки, тянущиеся из пятен на стенах. Наверное, молоко здесь даже в кирпичах под грязными обоями, и я хватаюсь за свое обвисшее лицо, чтобы остановить головокружение.
Я иду в сторону кухни, с розовым светом и мерцающими тенями на столе и шкафах, которые видно от подножия лестницы. Прохожу мимо маленькой гостиной со стульями из конского волоса, которые пахнут испорченным мясом. Подумываю посидеть там какое-то время, чтобы перевести дух и унять дурноту. Но при мысли о сидении на тех мясных штуках, в окружении шелковых обоев, потемневших от сырости и пахнущих серой, мне становится еще хуже.
Лампы на кухне горят, но кувшины пусты. Я заглядываю в них, и сухая отрыжка подступает к горлу. Глаза жжет от горячих спазмов, щиплющих мои внутренности раскаленными щипцами. В эмалированном холодильнике "Дэйнти Мэйд" тоже ничего нет. Ванильный свет заливает полки из матового стекла и заставляет отступить обратно к столу. Я не могу перестать шмыгать носом или облизывать губы. Язык у меня сухой, как ломоть хлеба. Он высовывается между толстых губ и касается холодных кувшинов цвета слоновой кости.
Тут я слышу песню. Голос Саула проникает сквозь кухонную стену, соединяющую нас с домом матери. На фоне его лая звучит странная музыка из семейного хора. Соскальзывая на холодный плиточный пол, тщательно подметенный матерью, я чувствую, как ритмы и вой цепляются за мое липкое от пота тело. Издавая животом посасывающие звуки, я выползаю по полу через заднюю дверь на молочно-зеленую траву.
Теперь во мне борются два голоса. Один шепчет о воротах и побеге, направляет взгляд моих прищуренных глаз к арке в деревьях, где на темных досках висит металлическое кольцо. Но другой голос пронзительно кричит.
Я иду искать молоко.
Плача, я двигаюсь, словно нечто, желтое и мягкое, выпавшее в траву из грубой руки рыбака. Медленно пробираюсь к задней двери материнского дома, не в силах остановить себя, и кричащий во мне голос смягчается. Вот так, только один глоточек, и тебе будет лучше, - поет он.
В предвкушении молока скребущее ощущение внутри меня утихает. Моя голая плоть блестит под гигантской луной, низко висящей в ночном небе над молочно-зеленой травой, чьи ласковые стебли скользят подо мной, словно подталкивая меня в направлении кухни. Перелезая через маленькую ступень перед дверью, я морщусь, когда грубый камень впивается в мой бледный живот.
На кухне у матери зажжены четыре лампы с розовым маслом, и мне кажется, будто я все еще нахожусь на полу нашего дома. В основном здесь все такое же, только между настенными шкафами и рабочей поверхностью - окошко для раздачи. Вид маленьких закругленных вмятин на чисто подметенной плитке, оставленных отцовскими ногами, заставляет меня встать. Семейная песнь смолкает. По другую сторону окошка для раздачи раздается чмоканье губ.
Из пересохшего рта вырывается сипение, и я вижу, как мои руки тянутся к окошку. Толстые пальцы двигаются сами по себе, пытаясь нащупать отверстие, в которое можно просунуть большой палец. Дверцы окошка бесшумно скользят по полозьям, и в образовавшееся отверстие падает свет с кухни. Я гляжу в шевелящуюся тьму, мои глаза следуют за воронкой розового света, падающего, словно луч в церковное окно.
Я вижу, как по полу движутся бледные фигуры. Влажные и переплетенные, члены семьи извиваются перед матерью, которая, сидя на корточках, раскачивается взад-вперед. Кто-то с влажным лицом прерывает трапезу и что-то скулит кормилице. Затем следующий размыкает губы, показывая маленькие квадратные зубки, после чего отворачивается от меня. Все они мяукают, затем откатываются в сторону, и розовый свет падает на мать.