Страница 11 из 21
«Да никогда я!..»
«Тише ты!.. Мишенька спит».
Круто развернувшись на каблуках, Ася вышла на кухню, выключив за собой свет, показала, что ложится спать. Он отметил про себя: получилось, хлопнула все же дверью. Не закрыла. Миша ведь спит.
Брошенный один во тьме, он остался недвижим, переживая свое падение и потерянность.
Идти?.. Куда ему идти? За ней? В это пульсирующее пламя? От которого сам он не был способен загородиться…
На него, ослепляя, низвергалась леева огня, едва заслоняемая препоной: за нею создатель прятал свой светозарный образ, свое лицо, кое нельзя и невозможно узреть смертному и остаться в живых. Подавляющий, давящий свет и меч громового голоса, исходящего из уст, укрывался за ней, но не от него.
Значит, он еще жив, еще живет.
Жив, охраняемый от потока обжигающих лучей эгидой с умбоном, оберегающим сжатую кисть руки, что держит сверкающую защиту, – над ней он сейчас воспарил. Чтобы, опускаясь, возлечь на этот франкский, круглый, с окантовкой по краю и накладным выступом бляхой посредине, занимающий почетное место в убранстве дома щит, висящий над очагом и передаваемый от отца к сыну, из поколения в поколение…
Когда старик смог подняться, и комната вновь перевернулась (как детская коробка для игры с приклеенной внутри нее мебелью и фигурками людей, изображающими семью), и предметы в ней обрели свои законные места в мироздании, скованном узами притяжения, он, все еще слыша призывный звон колокола в ушах, с трудом держась на трясущихся ногах, отдышался. Еще не в силах отереть испарину со лба и в глазницах, выступившую в уголках губ пенку, долго не отнимал липких ладоней от обоев шершавой стены с размытым вокруг квадратной панели белого пластикового выключателя цветочным орнаментом ниспадающей гирлянды.
Глядя на круглый молочный экран потолочного светильника, старик тяжело соображал, какие тени заставили зажечь его при таком ярком утре. Выключив свет в зале, он помигал; зрение прояснилось. Вытер слезы вилкой пальцев одной руки, поймав их в уголках – не успели выкатиться.
Да, Ася ушла, но продолжала стоять перед ним, какой и влекла к себе – смелая, открытая, дерзкая. В неизменно наглаженном официальном костюме. Она всегда на работу так ходила. Выглядела в нем постарше. Авторитет завоевать ей было нелегко: молодая, а ребята в детдоме трудные. Но ее зауважали. Не боялись – полюбили. Строгая, но они чувствовали тепло и заботу. У них, обожженных послевоенным сиротством, брошенностью, потерянностью, тяжело было завоевать доверие.
Как она переживала, когда они зимой без спросу убежали на реку, кататься на самодельных коньках и на санках и Люсфайн с Федорчуком провалились в незамеченную ими полынью! Встретила их – бежала, на противоходе на подъеме с берега, на осыпающейся комьями мерзлой глины круче, мокрых, красных, испуганных, – они боялись попасть ей на глаза, знали, что огорчат. Подводить не хотели – их слова. Пацаны не заболели, а Ася несколько дней отлеживалась, перенервничала от ужаса, что могла их потерять.
Старик оправил, разгладив ладонью, безвольно висевший на вешалке темно-синий, скорее почти индиго, с бархатным отливом, когда-то модный, любимый плащ; манжета где-то выпачкалась коричневой краской; попробовать вывести скипидаром, прежде чем убрать в шкаф: похоже, совсем потеплело.
Обитая черным дерматином на вате, украшенная (выпуклые диагональные, крест-накрест, ромбы) теми же кнопками с фигурной шляпкой, что и по краю, дверь – за которой он возрастом и болезнью был упрятан, – скрывала чистую и светлую площадку с тремя соседями и лестничную клетку.
В чем она уезжала тогда с Юрой, осенью, в тот раз, последний?
Выбрала кофточку лиловую кримпленовую с жесткими подплечниками, кроем похожую на пиджак, только пуговицы крупными шарами, обтянутыми той же материей. Почему-то она всегда считала, что у нее покатые плечи. Просто шея тонкая, хрупкая, девичья. Но переубедить невозможно. А взрослея, стала скрывать полноту бедер. Он помог ей втолкнуть руки в рукава тяжелого теплого зимнего пальто с темно-коричневым норковым воротником.
Поцеловались звучно в губы троекратно, держа друг друга за предплечья – ритуал проводов, – только всю жизнь она провожала его в поездки, по делам, на совещания, в командировки. И ясно было, что прощались навсегда, что больше не увидятся, хотя и старательно скрывали это за бодростью, даваемыми советами и напутствиями, пожеланиями. Он спустился на один пролет лестницы, где между этажами щелью прорезало выбеленную стену узкое по вертикали с приоткрытой фрамугой окно, и сверху смотрел, как Юра подсаживает мать, придерживая за локоть, на заднее сиденье такси. Они его не видели. Если бы Ася увидела, накричала. Берегла от сквозняков. Но она не обернулась, не знала, не догадалась, что он старается не пропустить малейшего ее движения: откинула волосы со лба, завела под платок, придержала рукой полу пальто, приподняла голову, медленно, боком усаживаясь внутрь салона… Посмотрит?.. Нет, не взглянула.
Ненадолго пошел снег, медленно и густо повалил из молочного неба; кто-то наверху выбивал перину, – сплошная каша на фоне голых серых деревьев, будто само небо постепенно опадало вниз на землю. Но если поднять глаза в непроглядную белизну, где в глубине негде зацепиться взгляду, то тут же она разделялась на отдельные снежинки, – выхваченные и остановленные в замедленном падении, они казались хлопьями сажи. Пролетела ласточка, учащенно махая изогнутыми крыльями, добираясь под крышу, в гнездо. Наростами симбиоза на ветки налипли неподвижные комья нахохлившихся черных голубей.
Взрыкнул с внутренним постукиванием двигатель старой «Волги» ГАЗ-24, завелся с третьего оборота и, продолжая работать, чем-то глюкал в металлических кишках под капотом, равномерно тикая метрономом, отбивая уходящие мгновения и предвещая неминуемую пугающую бездну разлуки. Хлопнула дверца, потом крышка багажника.
Снег так же внезапно прекратился, как и начался.
Затем сын тоже сел в автомобиль.
Постучав друг о друга прошитыми по широким рантам похожими на леску нитками осенними туфлями – к ночи заметно холодало, – он прошел пару метров за продвинувшейся на заднее сиденье матери; и сразу же к нему разлилось тепло. Он улыбнулся, еще не глядя на нее, но затем повернулся, встретился с любящим ликом. Она взяла его под руку, чуть качнув к себе, так, чтоб сын не испытывал неловкости от проявления нежности, – бритый затылок таксиста с единственной широкой жировой складкой насупился не хуже враждебного к окружающим лица.
Давно, давным-давно, он любил, когда мама позволяла ему забраться к ней на колени; он скручивался морским коньком, подбирая ноги, прижимаясь щекой к теплому телу, чувствуя на какое-то время защищенность, но вскоре мама проводила рукой по его коротким мягким волосам, и он понимал: он должен идти, мама встает, у нее дела, а если она и отдыхает, то ему нужно идти играть.
Уже повзрослевший, аспирант, уже нарочито и преднамеренно огрубевший в общении, не позволявший с собой нежностей и опасаясь любых их проявлений, заранее отстранявшийся от ласк, особенно на людях, он однажды – в затянувшейся паузе в разговоре, зашедшего в тупик оттого, что мать не знала, что сказать, чтобы не столкнуться с колкой реакцией на мнимое ограничение свободы, даже из-за простой заинтересованности в знании мелких событий, по которым могла бы судить о жизни сына, а он сам – оттого, что утратил теплоту в общении, которую со старших классов настойчиво вытравливал из желания быстрее стать взрослым, – вдруг (ощущая, что делает это ради нее?) молча прилег на диване, наклоном туловища разом сократив дистанцию между матерью и собой, и положил голову ей на колени, зная, что мать блаженно улыбается, даже не глядя на нее, а только думая, как будет подниматься, о поводе. Сейчас же Юрий, помешкав, отвечая на ощущаемую кожей радость в смотрящих на него глазах, пододвинулся ближе. Возвратившись домой после очень долгой прогулки.
Сухая, шершавая, неожиданно прохладная ладонь коснулась его лба.