Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 16

Наталия Новаш

И всё, что будет после…

Пролог

Ежиха двигалась на свет звезды. Когда-то она поднимала голову вверх и отыскивала в высоте звезду, но это было очень давно – не было леса, и не было этих деревьев, и ветки не заслоняли небо… Ей помнилась лишь вода – тёплое море внизу и горячий песок над ним. Море высохло, став болотом. Потом наступили льды, и не передать, сколько длилась эта тягостная зима, но ежиха пережила и её. Ледник ушёл, сравняв гору и оставив после себя холм и озеро под холмом. По другую сторону вытянутого в длину холма, на месте болота, тоже синело теперь чистое ледяное озеро, и вся её жизнь прошла на этом холме между двумя озерами. Сколько было у неё ежат!.. Но ни один из них не стал таким, как она. Почему? – спрашивала она звезду. Больше некого было спросить. Звезда молчала. И сейчас, не поднимая головы, ежиха знала: звезда там, впереди, и, нюхом чуя свой путь, карабкалась вверх по склону – разрывая лапами коричневые пласты слежавшихся прошлогодних листьев и прелую землю, приминая брюхом жёсткие сердцевидные листья печёночницы (отцветших ранней весной голубых подснежников), – они выпрямлялись из-под неё и вставали, как ни в чём не бывало, гибкие и зелёные, – она ползла, и память, накатывая волнами, вставала перед нею, как яркая, живая картина.

Она ползла вверх всё быстрей, продираясь сквозь дрок и высокий, душистый, полный спелых ягод черничник. Она бодрствовала уже давно – с тех пор, как там, в левой части неба, над кронами серебристых бальзамических тополей, показалась луна – огромный приплюснутый желтый глаз невиданного светляка – и, быстро всходя над «бальсаном», начинала свой путь по небу: вправо и вверх, туда, где над озером, над корявой сосной сияла Большая Озёрная Звезда. И теперь, поднимая голову ввысь, ежиха встречала в ветвях звезду. Ежиха знала, что её путь так же определён, как путь луны – он вёл её вправо и вверх в гору, к сияющему маяку. И каждую ночь, упорно взбираясь по склону и неизменно отыскивая свет звезды, она ещё не помнила и не понимала, куда и зачем ведёт её этот свет… Но, поднявшись на самый верх и увидев внизу рассечённое лунной дорожкой озеро, она уже очень хорошо знала, куда и зачем привёл её этот путь.

Остановившись передохнуть и вырвавшись из собственной полосы шума, только мгновение слышала она тишину ночи. И вслушиваясь в ближний треск цикад – всё явственней начинала ощущать, как шумит весь лес. Множество ежей справа и слева от неё, разрывая лапами сухую листву, стремились в гору – такая же полоса шума за каждым из них с упорством работающей, сопящей жизни тянулась к вершине… Их путь был так же определён, как путь луны.

Ежиха была на самом верху, на песчаной сухой дороге. Шум множества ползущих ежей оставался у нее за спиной, в ночном, полном жизнью лесу, а впереди внизу, у подножья холма блестело озеро, рассеченное серебряной дорожкой луны. И справа весь склон холма – безлесый пологий берег, поросший здесь, наверху, и у самой воды раскидистыми деревьями и погруженный сейчас в темноту ночи, – вспыхивал огнями костров.

Звёзды мерцали над людскими кострами, и луна, проделав уже половину ночного пути по небу, стояла теперь в зените: прямо перед ежихой и над кострами людей, клонясь к одинокой Большой Звезде, что сияла над озером, над корявой сосной, чью верхушку искалечило молниями в грозу. И с тех пор дерево, как исполинский краб, опускало на берег могучие ветки-руки, словно пыталось найти опору, чтобы не упасть.

В этот час все ежи расползались к кострам, которые, один за другим, начинали гаснуть. Но ежиха не торопилась. Она была самой старой и очень умной ежихой и знала, что вот этот – самый большой костер, горевший сейчас там внизу под огромной ивой, – ее костер, он погаснет самым последним, когда все ежи в страхе перед рассветом расползутся по своим норам.

Она давно уже не боялась рассвета и не боялась людей, много раз попадавшая в их руки. Люди, жившие у этих костров, никогда не были злыми. Казалось, они ловили её только затем, чтобы наколоть кусок яблока на иголки или сунуть под нос блюдечко с молоком. Но никогда, даже привыкнув к людям, она не брала угощение из их рук, как не взяла его в тот первый раз, смертельно задрожав от страха… Она долго сторонилась людей. Но однажды… это тоже было очень давно…

– Нельзя, паночку! Пани злуваться буде… – голос звучал так мягко и очень близко. И точно издалека – словно большое дерево встревожено склонилось над маленьким. И когда детские пальцы подхватили её под брюшко, она не успела сжаться и услышала этот другой – звонкий голос – совсем близко. И руки в белоснежных манжетах прижали её к груди, ткнули носом в приятную белизну, в ворох пахнущих чем-то приятным кружев…

Потом её часто гладили ребячьи пальцы. Но это были другие дети в жёстких льняных рубашках, пахнувшие приятно, но по-другому. И теперь она уже прятала морду в иголки, сворачивалась калачиком – после того, как большой человек с солдатской сумкой научил её бояться…

В тот день она по привычке ждала в кустах у дороги. Шаги послышались, как обычно, но это были не маленький паныч с няней, и ветер нес ей другие запахи. Хлебом, дымом и табаком пахло от двух бродяг.

Люди остановились. Удивленно фыркая, она ткнулась в обутую в лапоть ногу того, кто нёс за спиной ранец и старые солдатские сапоги. Это был солдат, возвращавшийся с войны, которому очень надоело воевать.

– Жывёлина… – сказал его спутник – босой, в серой льняной рубахе – и снял с головы свою жёлтую соломенную шляпу. – Глянь, яка!

Босой пошевелил пальцами – ежиха не испугалась. Он наклонился и, тронув ежиху за нос, с улыбкой взглянул на нахмурившегося солдата.

Ежиха уже сидела в шляпе.

– Не балуй! – строго сказал солдат, но спутник успел сунуть руку в мешок, перекинутый через плечо. Запахло хлебом и молоком.

– Отпусти, брат! Лепш хлеба не нюхать, да неволи не знать…

Второй уже отломил горбушку:

– Глядзи, не баицца!

– А ты бойся! У-ухх! – крикнул вдруг солдат. – Человека, брат, бояться надо, если жить хочешь! – и он громко заколотил сапогами о кожаный ранец, а потом приподнял за иголки сжавшийся в миг комочек и бросил в придорожный папоротник.

Она помнила урок солдата. И давно уже, не ведая страха к чему бы то ни было, но, помня о других ежах и не желая поэтому приучать людей, никогда не брала лакомстава из их рук, хоть и очень порой хотелось сделать приятное людским детям. Те так искренне огорчались: почему она не пьёт молока? А она удивлялась тоже: «Как не поймут? Какое же молоко – если страх, если смерть, если неволя?»

Сама она не боялась людей, ибо знала их мысли. Любила подслушивать в темноте их длинные разговоры. А потом… Как случилось, что стала вдруг понимать их язык? Людской язык, которому так и не смогла обучить других. Сколько было у неё ежат – и все они вырастали, становясь взрослыми ежами – чужими и непонимающими, как трава и деревья. А она по-прежнему оставалась одна. Она и люди со своими кострами – люди, которые уходили и приходили теперь каждое лето. Как тысячи лет назад…

И целую вечность ещё до того, как в первый раз пришли люди, она была совершенно одна. С тех пор, как мир стал таким, как есть – с озерами и холмами. С тех пор, как ЭТО случилось.

ЭТО было для нее как видение. Начало начал. Первое воспоминание, с которого стала помнить себя. Сверкающий, льющийся живыми струями фонтан золотого света. Как вспышка молнии, расцвел он в тонком луче звезды – и брызги падали золотыми яблоками с гибких веток – струились и впитывались землёю, травою, лесом. Нет! Не было тогда леса, и она не знала, что такое яблоки. Только гладкая, как бесконечное озеро, равнина болота, в котором она жила… И была ли она ежихой, такой, как сейчас, уже не помнит… Да и жила она далеко отсюда – лишь видела издалека, как возник этот мир: озеро и гора, и долго ползла, привлеченная чудным светом.

Свет был началом начал. В тот час, в утреннем свете зари звезда сияла ещё, готовая вот-вот погаснуть. И тут – в тонкой струне, пронзившей вдруг левый глаз – до боли, до тошноты – вспыхнула новая, другая звёздочка, выросшая в одно мгновение – словно там, где стояла теперь меченная молниями сосна, упала сияющая золотая шишка – и тонкая золотая нить соединяла её со звездой.