Страница 13 из 74
Зовут женщину Инна. Она старше меня на десять лет и в самом деле ждёт ребёнка. Её бросил любовник. Родители — люди старорежимные. Убьют, по словам Инны, и за незаконную связь, и за незаконнорождённого ребёнка. Инна говорит медленно, смакуя каждое слово, наслаждаясь своими страданиями. Я же чувствую себя взрослее её: я родила в муках ребёнка. Пусть он умер — не выдержал того, что обрушил на нас с Люшей мой отец, но он — родился, и я теперь знаю, что значит быть женщиной и что значит — родить человека.
Хлопоты первого дня растягиваются на вечность: нужно снять комнату, закупить продукты и необходимые вещи, устроиться на работу… Инна — парикмахер, и мы с ней обходим салон за салоном. А что я могу делать? Даже школу не кончила.
Инна предлагает мне поработать в той же парикмахерской уборщицей и сразу пойти на курсы.
— Хорошая профессия. Твоё дело — фантазировать, наводить красоту! — объясняет мне Инна. — Всегда, во все времена, будешь сыта: всегда людям нужно стричься и быть красивыми.
В парикмахерской, в которую взяли на работу Инну, уборщица не нужна, нужен человек в бухгалтерию.
— Ты хорошо считаешь? — спросила меня заведующая.
Спасибо отцу, я хорошо считаю.
В моей работе один недостаток — целый день без движения.
Зажили мы с Инной неплохо. Меня отправили на курсы бухгалтеров повышать квалификацию. Инна работала в две смены, чтобы собрать деньги для ребёнка. Вечерами мы сходились в нашей комнате. Благодаря Инне, комната блестела чистотой. Инна вкусно готовила. По воскресеньям мы с ней подолгу сидели за столом — разговаривали.
Инна росла на улице. Родители были целый день заняты: мать делала кремы, мази и притирания от угрей, прыщей, морщин, отец распространял. Раскупали кремы и мази хорошо.
Что значит расти на улице, Инна объяснила. Классики и прыгалки — невиннейшее занятие. Но проигравшего наказывают по законам блатного мира: шалобанами, салазками, чуть всю спину не корёжат, выворачивают руки.
— Жестокость улицы делает людей стойкими и изворотливыми, — говорит Инна.
Не только жестокость — свобода. Налёты на чужие сады в близком пригороде, купание до заморозков, лазанье по крышам — делай, что тебе заблагорассудится.
Женщиной Инна стала в тринадцать лет — с мальчишкой из двора.
Гену она стригла. У Гены — пышная шевелюра, и волосы не лезут под шапку зимой. Инна разрежала их, укладывала волос к волосу. Лицо Гены она видела в зеркало. Улыбка — самому себе. Он любовался собой и приглашал её полюбоваться вместе с ним. Смотри, какие у меня яркие губы! Смотри, какие у меня яркие глаза — аквамарин! Смотри, какой у меня просторный лоб и узкий нос! Смотри!
Она и смотрела. Он влюблён в себя. И она влюблена в него.
Геннадий приходил к ней раз в неделю. Обрастал он быстро, но разрежать волосы просил раз в месяц. Еженедельно она должна лишь чуть подравнять их. «И тут, смотри, лезет», — говорил Геннадий ей строго. Он любил порядок.
Воротники у него всегда твёрдые, кипеннобелые, даже если рубашка голубая. На пиджаке ни складки, ни пылинки.
Говорил Гена исключительно о себе. Он работал чиновником в отделе финансов, и можно было представить себе, как аккуратно разложены на столе его бумаги! Рассказывал он о курортах, на которых побывал, о путешествиях — в каких морях купался, на скольких пароходах плавал, о застольях — какие вина пил.
У неё порой дрожали руки, и она боялась выстричь клочок.
Однажды Геннадий сказал:
— Прошвырнёмся после работы?!
У Инны остановилось сердце.
Самый красивый… такой значительный… Послышалось?
А он, словно угадав, что жизнь в ней замерла, повторил.
Она щёлкала ножницами, как волк — зубами: каждый лишний волос бодро падал под ноги, она щедро поливала Геннадия одеколоном и обмахивала салфеткой.
— Ну, значит, прошвырнёмся, — понял он её рвение, ничуть не удивившись. Конечно, она согласна!
А она представила себе, как идёт с Геннадием по своему двору, и все, старухи на лавочках, девчонки, теснящиеся на их танцплощадке, — в отпаде.
Но Геннадий не захотел провожать до подъезда.
— Сама дойдёшь.
Боялся ли он чужого двора, с местной шпаной, или не хотел, чтобы его увидели… оставалось только гадать. Так или иначе, подведя к арке во двор, он чмокал её и отталкивал: «Ты свободна, катись спать». Она «катилась», но не спать, а смотреться в зеркало — она ли это? Её целовал Геннадий! Её водил Геннадий в кино! Не спать, лежать с открытыми глазами и видеть его лицо. И взгляды баб — как все они смотрят на него. Ещё бы не смотреть. Почти два метра роста, а лицо…
Во время фильма он заставлял её гладить его руки или колени. И она — млея — гладила.
Но ходила она по кино и танцам недолго. Геннадий посчитал, что пора переходить к делу. Он так и выразился: «Чего мы с тобой тратим время? Надо переходить к делу. Я собираюсь с тобой переспать».
Мог бы и не говорить. Он — её хозяин. Он — глава её жизни. Они поженятся, и она сможет смотреть на него каждое утро и каждый вечер, и по субботам с воскресеньями, и во сне.
Он не спросил, согласна ли она, привёл в захламленную, пыльную, вонючую квартиру.
— Это хата моего приятеля Васьки. Сначала уберись, я не могу тут дышать. — И он уселся перед телевизором.
Она принялась мыть, скрести, раскладывать по местам вещи.
Ей нравилось работать на него. Она — его жена, хозяйка дома и, конечно, обязана навести чистоту.
Он принёс с собой простыни и велел аккуратно расстелить на тахте. Он заставил её тщательно вымыться и вытереться полотенцем, которое он принёс. От полотенца пахло так же, как от его рубашек, и прежде его тела она ощутила припавший к ней его запах.
Она дрожала, будто это первая близость. Она ждала — он будет гладить грудь, плечи, как показывают в кино, и она будет млеть под его руками. А он — заставил её гладить его тело. Млел он. Она тоже пьянела от его гладкой, чуть розоватой — девичьей кожи.
А потом, когда был готов, он взял её, и ушло на их близость не больше двух минут.
— Я думал, ты девушка, — трезвым голосом сказал, едва закончил своё дело.
Сейчас он встанет, оденется и уйдёт навсегда, её же всё ещё крутило, а голова — плыла отдельно.
Он и встал и тщательно, медленно оделся.
— Ещё лучше, — сказал он. — Никаких обязательств у меня перед тобой нет. Принеси справку от врача, что не имеешь женских болезней. Одевайся, я спешу, у меня дела. Да и Васька скоро явится. Следующая встреча в пятницу в шесть здесь.
Сколько набралось их, этих пятниц… она не считала. В кино не ходили, по улицам не гуляли — даже провожать перестал.
Не сразу поняла: а ведь в толпе он едва узнает её. В глаза не смотрит, лица не видит, дело своё сделает, и — привет.
Началось всё с запаха. Ей стало неприятно входить в Васькину квартиру. Мебель, стены, не говоря о вещах, пахли лежалой грязной ветошью и давно немытым телом. Запах забивал ноздри, глотку, вызывал рвоту. Особенно плохо становилось на Васькиной тахте. Несмотря на чистые простыни, что приносил Геннадий, запах въедался в нутро. Лежала и боролась с рвотой.
Она насквозь пропиталась тем запахом.
Ни душ, ни стирки не уничтожали его.
Запах потащил за собой токсикоз. Привычная еда стала вызывать отвращение. Перестала садиться за общий стол. Ела прямо на кухне, выхватывала куски картошки, мяса из супа или из сковороды, жадно запихивала в рот. Глотала целиком, не жуя, и еда лежала тяжестью часами, если не случалось рвоты. Но скоро и мясо с картошкой не смогла есть. Покупала селёдку, солёные огурцы и ела тайком от родителей.
Родители были заняты своими делами. И она задыхалась дома не только от запаха, преследовавшего её, но и от собственной неощутимости: есть ли она вообще.
Она знала, чувство это мнимое, стоит матери заметить, что она — беременна, тут же ощутит себя! Мать станет бить стёкла, посуду, мебель, а заодно и её. Мать у неё бесноватая. И дались вещи ей тяжело, а не пожалеет их и потом, когда войдёт в берега. И её не пожалеет, если прибьёт до смерти, — пропало и пропало. Один выход — сделать всё, как положено, выйти замуж, привести к семейному бизнесу молодого ловкого мужчину.