Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 13

Одного вида соперника было достаточно, чтобы забушевала в нем африканская кровь, и, взбешенный предположением, что так нахально нарушается его запрет, – он немедленно обратился к молодому человеку с вопросом, что побуждает его продолжать посещения, когда ему хорошо должно быть известно, до какой степени они ему неприятны?

Самообладание не изменило Геккерену. Зрел ли давно задуманный план в его уме, или, вызванная желанием предотвратить возможное столкновение, эта мысль мгновенно озарила его, – кто может это решить? Хладнокровно, с чуть заметной усмешкой, выдержал он натиск первого гнева и в свою очередь вежливо спросил, отчего Пушкин так волнуется его ухаживанием, которое не может компрометировать его жену, так как отнюдь к ней не относится?

– C’ est votre belle-soeur, M-lle Catherine, que j’aime, et ce sentiment aussi sincère que profond me rend tout disposé à la demander en mariage. (Я люблю свояченицу вашу, Екатерину Николаевну, и это чувство настолько искренно и серьезно, что я готов сейчас просить ее руки.)

Это признание озадачило Александра Сергеевича.

Несмотря на неожиданность, он мгновенно взвесил цену доказательства. Молодому, блестящему красавцу-иностранцу, который мог бы выбирать из самых лучших и выгодных партий, из любви к одной сестре связать себя навеки со старшей, отцветающей бесприданницей, – это было бы необъяснимым безумием, и разом просветленный, он уже добродушно объяснил ему, что участь Екатерины Николаевны не от него зависит и что для дальнейших объяснений ему следует обратиться к тетушке, Екатерине Ивановне Загряжской, как старшей представительнице семьи.

Наталью Николаевну это неожиданное сватовство поразило еще сильнее мужа. Она слишком хорошо видела в этом поступке всю необузданность страсти, чтобы не ужаснуться горькой участи, ожидавшей ее сестру.

Екатерина Николаевна сознавала, что ей суждено любить безнадежно, и потому, как в волшебном чаду, выслушала официальное предложение, переданное ей тетушкою, боясь поверить выпадавшему ей на долю счастью. Тщетно пыталась сестра открыть ей глаза, поверяя все хитро сплетенные интриги, которыми до последней минуты пытались ее опутать, и рисуя ей картину семейной жизни, где с первого шага Екатерина Николаевна должна будет бороться с целым сонмом ревнивых подозрений и невыразимой мукой сознания, что обидное равнодушие служит ответом ее страстной любви.

На все доводы она твердила одно:

– Сила моего чувства к нему так велика, что рано или поздно оно покорит его сердце, а перед этим блаженством страдание не страшит!

Наконец, чтобы покончить с напрасными увещаниями, одинаково тяжелыми для обеих, Екатерина Николаевна в свою очередь не задумалась упрекнуть сестру в скрытой ревности, наталкивающей ее на борьбу за любимого человека.

– Вся суть в том, что ты не хочешь, ты боишься его мне уступить! – запальчиво бросила она ей в лицо.

Краска негодования разлилась по гордому, прекрасному лицу:

– Ты сама не веришь своим словам, Catherine! Ухаживание Геккерена сначала забавляло меня, оно льстило моему самолюбию; первым побуждением служила мысль, что муж заметит новый, шумный успех, и это пробудит его остывшую любовь. Я ошиблась! Играя с огнем, можно обжечься. Геккерен мне понравился. Если бы я была свободна, – не знаю, во что бы могло превратиться мимолетное увлечение. Постыдного в нем ничего нет! Перед мужем я даже и помыслом не грешна, и в твоей будущей жизни помехой, конечно, не стану. Это ты хорошо знаешь. Видно, от своей судьбы никому не уйти!

И на этом покончились все объяснения сестер.

Накануне свадьбы Наталья и Александра Николаевны сообща подарили невесте скромный подарок на память.

В 1872 году, в бытность мою за границей, случай свел меня у тети Фризенгоф со второй дочерью Екатерины Николаевны, Berthe Vandal, которая свято сохранила это воспоминание покойной матери и показала его мне. Это был широкий золотой браслет, с тремя равными корналинами, внутри было выгравировано число (ускользнувшее из памяти) со словами: «Souvenir d’ éternelle afection. Alexandrine. Nathalie» («На память вечной привязанности. Александра. Наталья»).





Вид его послужил мне разгадкой болезненного, почти суеверного страха, который мать всегда питала к этому камню. Она до такой степени не терпела его в доме, что однажды, заметив на подаренном ей отцом наперстке корналиновое донышко, она видимо встревожилась и успокоилась только тогда, когда его поспешили заменить металлом. На мой любопытный вопрос она только махнула рукою, промолвив:

– Желаю тебе никогда не испытать столько горя, несчастий и слез, сколько этот камень влечет за собой.

Давно уже ходячим афоризмом стало, что суеверие – признак неразвитости ума. Это, конечно, никто не дерзнет применить к Пушкину, а между тем с самой своей юности он ему был сильно подвержен.

Мать моя позаимствовала от него очень много дурных примет, и при всей своей набожности всегда испытывала неприятное чувство, встречая на улице или в пути священника. В оправдание себя она приводила случай, бывший с Александром Сергеевичем, из которого ясно выходило, что, побори он тогда свой предрассудок, ему пришлось бы поплатиться неминуемой бедой.

Он проживал тогда в Михайловском, по приказанию свыше отданный под надзор местной полиции, с воспрещением выезда до разрешения. Продолжительная осенняя непогода, долгое одиночество сильно влияли на его впечатлительную натуру. Его обуяла тоска. Петербург манил всей неотразимостью запретного плода. Сердце так и рвалось в тесный кружок, ум жаждал окунуться в струю живой деятельности. Расстояние казалось таким недалеким, надежный приют – только выбирай: никто не выдаст ослушания. А только хоть бы день или два провести на воле, обменяться мыслями, вздохнуть полной грудью! Тщетно протестовал рассудок, стращая царским гневом и роковыми последствиями, – искушение осилило, и наутро Александр Сергеевич отдал все распоряжения к отъезду.

Не успел он выехать из околицы, как заяц перебежал через дорогу. Его покоробило, но он решил не обращать на это внимания. Не припомню вторую примету, вскоре появившуюся и еще сильнее смутившую его; но страстное желание и ее превозмогло.

Наконец, ему навстречу попался священник. Тут уже он признал себя побежденным зловещей случайностью и, с досадой крикнув: «Пошел домой!» – вернулся в Михайловское.

Не прошло нескольких дней, к нему нагрянула встревоженная полиция по запросу из Петербурга, – не нарушил ли Пушкин свое изгнание? И только тут он узнал о кровавом событии 14 декабря. Самовольная отлучка как раз совпала бы с этим числом, старая дружба с Кюхельбекером и многими другими заговорщиками в глазах самых непредубежденных людей неминуемо выставила бы его причастным к мятежу, и дорого пришлось бы за нее поплатиться!

Это совпадение оправдавшихся примет не изгладилось из его памяти и еще тверже укрепило суеверное настроение.

Столько появлялось в печати вздорных выдумок и нелепых рассказов о Пушкине, что семья только недоумевала перед их фантастическим источником, а вместе с тем никто не обмолвился о редком духовном явлении, обнаруживавшемся в нем помимо его воли.

Приведу здесь два рассказа, ручаясь за их достоверность, потому что слышала их от самой матери, слепо веровавшей в эту необъяснимую способность, так как она оправдалась на ее дальнейшей судьбе.

Первый факт произошел в Царском Селе, на квартире Жуковского. Вечером к нему собрались невзначай человек пять близких друзей; помню, что между ними находился кн. Вяземский, так как в его памяти также сохранялось мрачное предсказание.

Как раз в этот день наследник Александр Николаевич прислал в подарок любимому воспитателю свой художественно исполненный мраморный бюст. Тронутый вниманием, Жуковский поставил его на самом видном месте в зале и радостно подводил к нему каждого гостя. Посудили о сходстве, потолковали об исполнении и уселись за чайным столом, перейдя уже на другие темы.

Пушкин, сосредоточенно молчаливый, нервными шагами ходил по залу взад и вперед. Вдруг он остановился перед самым бюстом, впился в мраморные черты каким-то странным, застывшим взором, затем, обеими руками закрыв лицо, он надтреснутым голосом вымолвил: