Страница 8 из 32
Времена меняются, и то, что считалось нескромным, даже неприличным, когда были молоды твои соседки (а они все-таки были молодыми, хоть тебе и не верится), то, что вызывало тогда возмущение, сейчас стало естественным. Двадцать лет назад девушка, появившаяся на улице в брюках, вызывала всеобщий протест. Сегодня всем ясно, что брюки во многих случаях не только удобнее, но и приличнее юбки. Когда появились короткие платья, они раздражали многих. Потом такое же раздражение вызывали длинные платья. Каждому поколению кажется красивым и приличным то, что было модно в годы его молодости; и тебе, по-моему, также не нужно возмущаться своими соседками, как им не нужно возмущаться современной модой. Каждому — свое.
Ты права: в четырнадцать лет можно иметь часы и делать прическу, носить туфли, а не сандалии.
Но в твоем письме есть еще одно замечание — в начале. О нем, мне кажется, надо поговорить серьезнее. Вот оно: «Я все никак не вырасту». Хотелось бы мне понять, что ты имеешь в виду под словом «вырасти». Если злополучные часы и туфли, то ведь нет ничего легче: рано или поздно мама купит тебе все это, и ты станешь взрослой. Но в том-то и беда, что одежда, каблуки и косметика меняют только внешний облик человека, а внутренний его мир остается прежним.
Я люблю смотреть весной на девушек, они заполняют все улицы, кажется, что в городе исчезают старые лица; идут и идут сотни, тысячи девушек, одна прелестней другой, все у них на месте: часы, прическа, туфли. Они так ясно, так чисто расцветают, они преисполнены сознания своей взрослости, так ждут таинственного, неизведанного... Но, глядя на них, я всегда думаю: дорогие мои, а что у вас там, за этой внешней прелестью? Готовы ли вы войти в трудный, хотя и прекрасный мир человеческих обязанностей, долга, любви и терпения — в тот мир, где живут взрослые?
Вот и тебя я хочу спросить: готова ли ты быть взрослой? Начнем с близкого — с тех самых папы и мамы, которые тебя «просто не понимают». Боюсь, что ты права, и это очень грустно. Но понимаешь ли ты их? Пыталась ли понять, задумалась ли хоть на минуту, какое чувство движет твоими родителями?
Нет, Леночка, ты о них не думала. Тебя толкало одно-единственное и, к сожалению, вполне детское чувство: хочу такую же игрушку, как у брата, сестры...
А ты попробуй представить себе, что чувствует мама. Для нее ты и правда еще «совсем маленькая» — таково свойство материнской любви: для нас и взрослые дети всегда остаются теми, кого мы качали на руках, пеленали, убаюкивали, — ты тоже узнаешь это, когда станешь матерью. Мама тревожится за тебя, хочет уберечь, охранить, и самой большой опасностью ей представляется внешняя взрослость, вот она и бережет тебя, как умеет. В ее тревоге есть своя неправота — об этом я скажу позднее. Но ведь все, что она делает, — от любви. Об этом ты думала?
Я не осуждаю тебя за письмо в редакцию — ты не жаловалась на родителей, ты советовалась. Но сколько есть девочек, которые, не колеблясь, пишут о своей маме, называя ее по имени, отчеству и фамилии, просят редакцию: напечатайте, пусть ей будет стыдно, что она не пускает меня в кино, не покупает модное платье, не разрешает носить капрон...
А я думаю так: что бы ни случилось, мать есть мать и отец есть отец. Можно рассердиться на них, обидеться, можно поссориться с ними, но никому на свете нельзя сказать неуважительное или неодобрительное слово о своей матери. Все мы бываем в чем-то неправы, и я бываю неправа по отношению к своим детям: они говорят мне об этом, иногда довольно резко; но я знаю абсолютно твердо: никогда, ни при каких обстоятельствах они — брат с сестрой — не станут между собой осуждать меня. Между собой, а не то что с кем-либо посторонним!
Почему это так? Может быть, этот закон чести, установленный взрослыми, несправедлив или устарел? Он не может устареть по той причине, о которой я уже говорила: всякий поступок, всякий шаг матери, даже неверный шаг, продиктован любовью.
Ты скажешь на это: да я разве хотела обидеть маму, да разве я об этом думала!
В том-то и беда, что не думала! Не научилась еще думать ни о ком, кроме себя. Если бы я была твоей мамой, меня беспокоило бы вовсе не то, что ты хочешь часы и прическу, а то, что ты до сих пор не научилась думать о других. И, мне кажется, охраняя тебя, мама делает одну очень серьезную ошибку: решает за тебя те вопросы, которые ты давно можешь и должна решать сама. Этим она мешает тебе вырасти.
Мне очень понравилось, что, говоря в своем письме о часах, ты все время подчеркиваешь: часы тебе нужны, чтобы узнавать время. Но ведь узнавать время можно по-разному. Если всего-то и нужно, что выяснить, сколько осталось до конца урока, тогда, конечно, можно спросить у подруги. Но если тебе нужны часы, чтобы научиться распределять свое время, научиться многое успевать делать, — это совсем другое, это очень важно.
Я знаю молодую женщину, которая не гуляет со своим ребенком, потому что не успевает. Она не купает малыша: ей трудно одной, а муж работает вечером. Все это и правда трудно. Но тысячи молодых женщин успевают делать все это, а она не успевает.
А началось все, я не сомневаюсь, с того, что в десять, двенадцать, четырнадцать лет мама решала за свою дочку, когда ей готовить уроки, когда идти на каток, когда читать книжку. Началось с заботы, а кончилось бедой, теперь страдает ни в чем не повинный ребенок.
Вот видишь, какие серьезные вещи выросли из пустяковой, на первый взгляд, проблемы часов. Эта проблема имеет и еще ряд поворотов. Вот один из них.
Мне было тринадцать лет, когда мой отец надел мне на руку свои дорогие часы. Это было в июле сорок первого года, мы расставались надолго: он уходил в ополчение, я уезжала в эвакуацию. Через месяц часы у меня украли, а может, я их просто потеряла. Следующие часы я купила через шесть лет на свои, заработанные деньги, хотя отец был профессор и мог купить, что я попрошу. Но как-то в голову не приходило попросить.
Времена меняются — своим детям я подарила часы, когда им исполнилось четырнадцать лет. Но подарила сама — они не просили.
Твои родители — научные работники, и если они не хотят тебе что-то купить, то ты понимаешь: «не за деньгами остановка». За чем же? Может быть, папа и мама, даже не отдавая себе в этом отчета, ждут от тебя той меры человеческого достоинства, когда ты не станешь ничего у них требовать?
Скажу тебе по секрету, мне трудно с сыном. Ему двадцать лет, он женат, у него ребенок. Денег у меня он не берет ни за что, работает и учится. Но каждый раз, как я что-то ему покупаю, я с трепетом несу эту вещь, зная, что услышу: «Ну зачем это? Обошлись бы и так». Мне трудно с ним, но я уважаю это стремление не быть обязанным никому, даже родной матери.
Ты скажешь, что тебе всего четырнадцать. Все это так, но состояние взрослости, к которому ты стремишься, диктует: не считай никого обязанным помогать тебе.
Взрослый человек прежде всего отвечает за себя сам. Как в пустяках, так и в более серьезном, так и в самом серьезном — во всей своей жизни.
Ты пишешь: «Мы с мамой очень дружим, но на этой почве у нас всегда разногласия». Я не знаю, что ты называешь дружбой, но, как мне представляется, дружба (и любовь тоже) — это прежде всего умение чем-то поступиться, чем-то пожертвовать ради другого. Уметь глубже и острее чувствовать за другого, чем за себя. В твоем случае — это умение подумать: а бог с ними, с этими часами, была бы мама спокойна...
Меня поразили однажды две девушки-близнецы. Они пришли из парикмахерской в прическах и с маникюром, торопились на выпускной вечер, но одна из них успела заметить, что мать с больным сердцем моет пол в коммунальной уборной. «Стой, Люська, я сейчас», — сказала она сестре и как была, в красивом платье, мгновенно вымыла руками с маникюром унитаз и стены, протерла пол и, положив тряпку у порога, удовлетворенно вздохнула: «Вымою руки и пойдем». Сестра стояла рядом отрешенно и надменно, оберегая свое платье и свой маникюр. Почему они выросли такие разные? Потому что одна только принимала то доброе, которое ей щедро давали, а другая воспитывала себя сама, училась обращать это добро на других.