Страница 15 из 28
Я кашляю, но не худею: видно, смертные вести впрок мне. С 1 февраля принялся за роман; канва в голове натянута: надобно изузорить ее получше. Когда кончу часть, пришлю на суд ваш, а в ожидании, доставлю, вероятно, отрывки для Телеграфа. Ждите, но не кляните.
Я вас задушил на прошлых почтах поручениями, но для моего воскресения вы верно не поскучите ими. Денег возьмите у Абдуллы (Письмо, где писал Б. об Абдулле, потеряно, также как и некоторые другие письма его ко мне и к моему брату. Я совершенно забыл подробности об Абдулле. К. П.). Если не дошла к вам просьба о женских шведских полудюжин перчаток – поклон в пояс. Супруге вашей целую ручку, и по-квакерски сжимаю руку Николая Алексеевича. Vale. Ваш Александр Б.
PS. Я даже не был в Гимри: меня вспомнили, когда нужны стали реляции; но я довольно чувствую себе цену, не просил должного участия в походе, и не опишу чего не видал.
XXII.
23 февраля 1833. Дербент.
Любезный, добрый мой Ксенофонт Алексеевич – здравия!
Что вам некогда писать, а мне писать нечего – это не редкость; дело в том, что в первом мы не властны, а второе можно заменить пустяками, и вот почему берусь за перо. Мне грустно, когда долго к вам не пишу; втрое грустней, если от вас не получаю писем.
С каждым днем опытности, горький опыт более и более отвращает меня от людей. Признаюсь, я мало доверчив, но люди едва ль стоят и этого малого. Не говорю о прежнем; умолчу о здешних моих разочарованиях; вот моя iepemiada о моих повестях.
Я поручил сестре издать повести. Сестра у меня, надо сказать, кропотунья, но редкого самоотвержения женщина: она в беде нашей была для нас провидением… Вызвался быть издателем некто А., человек, кажется, добрый. Вели более полугода – кончают. Он пишет ко мне, что цена будет 25 р. за экз., что, за вычетом 20 процентов, составило бы 48 т. Говорит, что покупают все вдруг, что дают деньги вперед, словом – золотые горы; просит доверенности на продажу; я посылаю ее. Молчание два месяца. Наконец получаю письмо от сестры, в котором она жалуется на Г. и на издателя, что они не дали ей ни в чем отчета и запродали издание невыгодно, не давая ей ручательства в выручке, что именно сказано было в условии. Она предъявляет свою доверенность и разрывает условие с христопродавцами. Как она распоряжается, не знаю хорошенько, но уверен, что будет если не более денег, то вернее продажа. Издатели сердятся и мстят на книге. Вот уже три месяца как книга готова, а они не известили о готовности, ни о выходе, и этим много замедлили продажу в провинции и повредили оной везде. Не ищу я похвал – не для них издавал я изношенные повести, – мне нужны деньги, а их у меня между рук обрезывают. Обещали наверное издать под собственным именем, уверяли, что это уже позволено, и потом молчок… Потом сбавили цену, и по совету Г. сбыли было издание за 33.600 р., и теперь уже трудно будет взять более. Монополия не позволяет – терпи. Но это еще не все. Смирдин через Н. И. закабалил меня в год за пять тысяч, но его журнал не состоялся, и Н. И. извещает меня лишь теперь об этом, предлагая по-прежнему сотрудиться за 1500 в год. Я отказался, и теперь вольный казак.
Прошу вас, при известии о книге, бросить словцо о молчании С. О. и Северной Пчелы. Воейков насмешил меня до слез своею галиматьей. Его похвала хуже брани.
Что скажу про себя? Я кашляю, я желчен. Мужчины и женщины меня бесят наперегонки. Не поверите, как глубоко трогает меня всякая низость – не за себя, за человечество: тогда плачу и досадую. Я краснею, что ношу Адамов мундир.
Но вы еще остались у меня чисты, вы останетесь навсегда таковы… По крайней мере на счет ваш я надеюсь быть несомненным.
Скажите откровенно и без крох мыслей: можете ли вы давать мне по 100 р. за лист? Мне предлагают более, но я хочу иметь дело с людьми, а не с людом. Если это тяжело для вас – одно слово, и все по-старому. Я делаю это потому, что надежды мои не оправдались и в половину, что Бог весть, когда будут у меня деньги за издание. Во всяком случае скоро пришлю отрывок из моего романа; до тех пор, прощайте! Обнимите брата и моего брата.
Александр Бестужев.
XXIII.
9 марта 1833 г., г. Дербент.
Насилу-то вы отозвались, любезнейший Ксенофонт Алексеевич… очень рад; а то вы, считая меня мертвым, мертвы были для меня. Прошу вперед не верить много слухам, и до тех пор не прерывать переписки, покуда я сам не явлюсь к вам тенью, известить, что я отправился ad patres. И в самом деле, что за беда, что вы пришлете письмо, когда меня не станет? Добрые приятели положат его на мою могилу, и оно будет лучшим памятником для меня, лучшим утешением моей скитальческой тени. Сочно письмо ваше, в нем так много нового, так много сладкого, но прочь отрава лести, хоть невольной, но тем не менее вредной!.. Как могли вы, вместе с Пушкиным, клеветать так на Европу, на живых прозаиков, поставя меня чуть не выше их! Сохрани меня Бог, чтоб я когда-нибудь это подумал и этому поверил… Я с жаром читаю Гюго (не говорю с завистью), с жаром удивления и бессильного соревнования… И сколько еще других имен между им и мною, между мной и славою, между славой и природой!.. О, сколько высоких, блестящих ступеней остается мне, чтобы только выйти из посредственности, не говорю достигнуть совершенства!.. Надобно летать, парить, чтобы сблизиться с этим солнцем, а у меня восковые крылья, а у меня сердце на чугунной цепи, а у меня руки прибиты гвоздями судьбы неумолимой, неутолимой. О, если бы вы знали, как жестоко гонит меня злоба людская – вы бы не похвалы сыпали на меня, а со мной пролили бы слезы… мне бы было легче. Не даром, но долей похож я на Байрона. Чего не клеветали на него? в чем его не подозревали? То и со мною. Самые несчастья мои для иных кажутся преступлениями. Чисто мое сердце, но голова моя очернена опалой и клеветою! Да будет! «Претерпивый до конца, той спасен будет» – сказал Спаситель.
Я просил вас о Шекспире – не присылайте его; я уже получил прекрасное издание в одном томе.
Недели через две получите отрывок из романа. Я, признаться, думаю, что его не поймут и потому не оценят; но неужели я должен ходить на четвереньках, чтоб овцы могли видеть мое лицо? Если два-три человека скажут: «это не худо», я заплачен. Пускай себе Фаддей пишет для людей-ровесников – надобно подумать, что у нас под боком Европа, а под носом потомство. Да, чувствую я много, но это чувство больше сожигает меня чем пламенеет сквозь… Вы правду сказали: надо торопиться! Не надолго дан мне дар слова… я не жилец на земле; но что же делать, когда, кажется, все согласилось, чтобы мешать излиянию невысказанных истин моих!
Поцелуйте руку у супруги вашей за вашего Александра.
Получил 300 рублей. Очень благодарен. Иван Петрович благодарит за помин и свидетельствует свое уважение.
XXIV.
9 марта.
Николай Алексеевич.
Вы с братом для меня созвездие Кастора и Поллукса: у меня отходит сердце, когда вздумаю о вас двоих, и всякий раз при этом возникает в груди моей желание жить подле вас, в тиши, в глуши… сделаться именно homme lettre – два часа в день с вами, остальное с собой, с книгами, с природой. Признаюсь, такая жизнь есть один из воздушных замков моих, и сколько он ни мало-блестящ – увы! почти нисколько не исполним… Не только башен Кремля, столь горячо любимых мною, – не видать мне и снегов родины, снегов, за горсть коих отдал бы я весь виноград Кавказа, все розы Адербиджана – у них одни шипы для изгнанника.
Я очень грустен теперь, очень (Незадолго, 23 февраля, нечаянно застрелилась в его квартире девица Ольга Нестерцова. Это несчастие и пагубные для Бестужева последствия его подробно описаны в письме к Павлу Бестужеву, напечатанном в Отеч. Зап. 1860 г. Май, стр. 161. К. П.); я плачу над пером, а я редко плачу! Впрочем, я рад этому: слезы точат и источают тоску, а у меня она жерновом лежала на сердце. Последний раз я плакал с месяц назад, читая рассказ Черного Доктора (Сочинение Альфреда де-Виньи. К. П.)… Когда он пал на колени и молился, я вспомнил, что сам я молился точно так же и, читая вслух, в одном доме зарыдал и упал на книгу, – я не мог преодолеть воспоминание: оно встало передо мной со всею жизнью и со всею смертью!