Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 28



Странная вещь: отчего человек печальный любит говорить о себе, между тем как веселый о других толкует?.. Это должно бы быть напротив, ибо рассказы о себе наводят скуку, вместо того чтоб возбуждать участие!

Но дошла и до вас очередь, любезный Николай Алексеевич: я хочу побранить вас. Горячо принявшись за приязнь, вы, как все люди, скоро остываете в ней, а вы не должны быть как все. Я бы не сказал этого, если б вы сами не вызвались на откровенность, и если б я не дорожил ею. Не виню вас, что вы не пишете часто – это физически невозможно при ваших занятиях; но не черкнуть восемь месяцев ни строки – хоть не московец будь я, а все-таки сочтешь время.

24-го. Не поспев на почту, я прервал письмо; прерываю, оканчиваю и выговор, любезный Николай Алексеевич. Это была игра желчи, хоть излияние оной не вовсе безвинно (то есть беспричинно, хотел я сказать).

Помните ли, когда заезжал я к вам из Марьиной рощи с С. Нечаевым 1 мая (В Москве, в 1825 году, летом, но конечно не 1-го мая, когда не бывает гулянья в Марьиной роще; а он точно заехал оттуда, возвращаясь с гулянья вместе с С. Д. Нечаевым, у которого и жил гостем. Мне памятно это посещение: тут я в первый раз увидел А. Бестужева. К. П.). Он сказал вам на ваши упреки мне об отзыве Полярной Звезды: Вы чудак, Н. А., вообразили, что А. Б. беспогрешителен: он такой же человек как и мы. Он сказал очень пошлую, но очень меткую правду: я человек. В этом слове заключается все: одного больше во мне, другого менее чем в толпе, составленной из дюжин, но все же то и другое есть. Я посвятил себя изучению людей, но себя постичь не могу доселе: настоящий микрокосм! Вот почему прошу не гневаться, если случится встретить в письмах моих колкие неровности; это оттого, что я подаю вам руку без перчатки. Правила мои неизменны, но дух… волна его зыблет порой, и ветер внешний, и рыбка прихоти, и минутное вскипение страсти. Лира моего бытия составлена через струну, из металлических (души), и жильных (тела), и признаюсь, нередко последние становятся первыми, заглушают их на время. Вы простите мне страсть к сравнениям: жилец Европы, я уже любил их – теперь употребляю по праву азиатского гражданства.

Статья ваша за романтизм – прелесть; я бы набросал белее цветов, но никогда не собрал бы такой жатвы убеждений, как вы. Меня берет досада, что я так удален от европейской образованности: она едва долетает сюда по капле, а я жажду выпить Сену, и Темзу, и Рейн… О, как много души надо на терпение! Не забывайте

Александра Бестужева.

XIII.

24 мая.



Помните ли вы, любезный Ксенофонт Алексеевич, единственно-писанные рукою Спасителя слова?.. Они были писаны на прахе земли, но перстом небесным: «Брось камень тот, кто чувствует себя безгрешным!» Вот какая мысль мелькнула во мне при чтении начала вашего последнего письма. Вы смягчили укор, сказав: «Б., человек испытанный судьбою, выражается как мальчик!» Вы бы должны были сказать: чувствует, и все еще это была бы правда, но правда, от которой я не покраснею, или, лучше сказать, не побледнею, как от обвинения. Подумайте, что мне хоть и тридцать четыре года, но я еще свеж, еще силен. Заключение, во льду своем, сохранило впрок мое сердце… Прибавьте, к этому пылкую кровь, которую нередко пенит крыльями воображение, прибавьте к этому привычку, если не любить, так влюбляться (это дрожжи большего света), и вы благословите судьбу, что она обстоятельствами устранила вас от этого круга, но не осудите меня. С другой стороны, не возвышайте этого на жертвенник Весты. Зачем? Всякий огонь (кроме мышьего, разумеется) не довольно ли чист, чтобы очищать золото? Он молодит мою душу, он дает брожение засыпающим ее стихиям. Если бы не враждебные обстоятельства, я бы давно был супруг, отец, и добрый супруг, добрый отец, но я ль виноват, что выкинут вулканом из лона этого счастья? Правда, я обманываю себя, закрываю очи, оступаюсь, но это мне полезно, как говорят, полезно изредка упиваться, чтобы сделать переворот в организме. Любовь в человеке, что буря в воздухе… вредна в частности, но вообще спасительна. То же было и со мной. Теперь нить порвана чуждыми обстоятельствами, но за тоской следует грусть, а там и отдых.

Итак знаменитый Белкин – Пушкин! Никогда бы не ждал я этого, хотя повести эти знаю лишь по слуху. Впрочем, и не мудрено: в Пушкине нет одного поэтического, это души, а без ней плохо удается и смиренная проза. Розен мямлит, мямлит, прости Господи, без складу по складам, без толку по толкам. Вельтману не верю, что он ничего не читает для оригинальности, потому что сам именно для того люблю читать. Я не хочу встречаться, по крайней мере повторять. Но если он ничего не читает, зачем же ничего не пишет? Тоже для оригинальности? Это просто лень.

Паньки не читал; Отрешкова и не хочу читать; благодарю Бога, что другие романисты, Сиговоподобная сволочь (Для современных читателей надобно заметить, что был писатель Сигов, романист низшего разряда. К. П.), и на глаза не попадаются… Но как вы ни оправдывайтесь в похвалах своих Марлинскому, А. Б. от них отрицается. Он чувствует, как ни дурен сам, но во сто раз лучше своих повестей. Перо мое (как и вы намекали) торгуют в Петербурге: хотят меня выдать, словно бедную невесту, за богатого дурака. Не знаю как быть: невольником стать не хочется, а пять тысяч в год – деньги. Я имею братьев, которым лишнее не лишнее. Скоро напечатают мои старые грехи: разойдется ли, нет ли, а уж тысячи три на издание истратил.

XIV.

Дербент. 1832 года июня 25 дня.

Любезный и почтенный Николай Алексеевич! Я получил, и поглотил ваше новое сочинение Клятву. В ней русский дух воочью совершается и наши деды распоясывают душу; одним словом, прежняя Русь живет там снова – но по старому. Видишь, кажется, быт средних веков во всей его полноте и пестроте. Это не Геркуланум, отрытый из-под векового пепла; в том одни утвари, одни стены, жизнь истреблена: это город-могила. У вас театр кипит жизнью, былою, но действительною. Пусть другие роются в летописях, пытая их, было ли так, могло ли быть так во времена Шемяки? Я уверен, я убежден, что оно так было… в этом порукой мое русское сердце, мое воображение, в которой старина наша давно жила такою, как ожила у вас. К чему ж послужила бы поэзия, если б она не воссоздавала минувшего, не угадывала будущего, если б она не творила, но всегда по образу и по подобию истины! Послушайте, Николай Алексеевич: у вас много завистников, и на святой Руси глупцов не оберешься, но если б тех и других считали по последней ревизии, мнение десяти, много мнение трех человек истинных ценителей (и не по уму, нет, по сердцу) предпочтительнее всей этой громады. Так всегда думал я для себя, так советую вам применить это правило к себе… и считайте это тщеславием, самолюбием, заносчивостью, чем угодно, но я ставлю себя в число трех ценителей и говорю: Клятва хороша! Следуют подробности, почему, следуют замечания, как иные места могли б быть лучше, но об вещах столь новых не напишешь на розовом листочке. Я бы желал прочесть это произведение при вас, вслух и остановиться на каждом выражении, которое разногласит с соседями (а это инде встречается); я бы сказал: в этом положении язык такого-то лица должен быть возвышеннее, ибо каково бы ни было состояние человека, критические минуты, сильные страсти надмевают душу и наречие; это говорю я не из книг, а по собственному опыту: я сам бывал в подобных случаях, я сотни раз наблюдал в такие минуты других, особенно людей, одаренных сильными характерами. Гомер и Шекспир, два сердцеведца, постигли эту тайну в высшей степени, и у обоих вы найдете, что самые высокие выражения душ, обуреваемых страстью, перемешаны с самыми низкими словами, с укорами, с бранью площадною: это чистая природа! Это – бунтующее море, которое извергает на берег и янтарь, и грязную пену. Страсть не умеет ходить на ходулях: на них взмощается расчет; но, с другой стороны, мнение – будто простые люди могли не иначе выражаться как поденьщики за работой – ошибочно. Простые люди не простаки, и, право, в ссорах наших мужиков мне случалось находить более поэзии в бранях, чем в поэмах наших стихотворцев. Русский слова не скажет без фигур, без сравнений; дело в том, что сила их скрыта в выражении: надобно раскусить скорлупу. Впрочем, когда кончите быль эту, то есть когда мы ее кончим, я поговорю о ней попросторнее; теперь еще не видно общности, а роман не полип. Вот что имеет подобное свойство, так это главы Вельтманова Странника. Идея брошена, кажется, отдельно, отрезана от прежних и прочих, но вглядитесь: отдельная жизнь начинает в ней биться, целое образуется, неровности округлены. Его надобно читать пристально, и очень жаль, что он скрывает часто новые мысли в хрустальные обломочки и в мишурные блестки. Притом, эта Ариостовская манера вводить и выводить в главы и из них – чересчур стара. Tours de passe-passe могут в свою очередь забавлять на раз, а он их повторяет чересчур часто. Впрочем все это дядя Тоби и Тристрам, не связанные, по несчастью (как у Стерна), никаким характером. Поблагодарите Вельтмана и за сочинение, и за присылку Странника, но скажите, что я ожидаю от него более последовательности вперед. Человек, который так удачно мыслит, должен и размышлять хорошо. Он написал на заглавном листке: Не глаза знакомят людей, а души. Жаль, если он знаком только с душою Марлинского: это даже не ножны, а наконечник сабли.