Страница 61 из 67
По дороге мы встретили нагруженные телеги – их торжественно везли люди: это был мрамор, порфир, малахит и хрусталь для постройки храма.
В многоколонном здании Академии изучали язык птиц, животных, души цветов и минералов.
Мелькнул там, где кокетливое арбатское метро, храм “Посвящения” в отрочество, в юность, в зрелость и в старость. Жизнь стала мистериальной. И не было ни одного человека, который бы не знал музыки, и уже многие имели возможность слушать музыку сфер.
– Куда вы прете? – Вы сами прете. – Идиотка. – От такой слышу. Ой, ногу отдавили. – Вот невидаль – нога. – Грудную клетку сдавили! – В крематорий пора, а она с клеткой. Тоже барыня. Куда с мешком? А ты куда с керосином?…
Да, это – наша эпоха. Трамвай, Москва. Вот на этом углу выходить. За что же тем, дальним, мистерия? А этим “грудную клетку сдавили” и ругань. И пошлость кино. И в столовых – крыса (“на тарелке у одного из обедающих” – из газет).
О равнении по высшей и по низшей линии человеческой личности. Низшая линия вся в зоологической почве – инстинкты, страсти, тут же и внешне рафинированный эгоизм. Высшая линия – к образу совершенства, какой мы носим в себе. Здесь и двигатель и выравнивающая рука – совесть. И еще вкус к благообразию. У кого слабо развито то и другое, неизбежно будет вести себя, куда влечет линия низшего “я”: животные потребы, хотя бы и в очеловеченном и замаскированном виде. В каждом акте нашей воли мы проводим эти – или понижающие, или повышающие нас линии. Если мы не святы и не совсем звери – мы в середине между двух этих линий – и то подтягиваемся, то спускаемся. Духовный рост происходит лишь при сознательной и энергичной работе подтягивания к высшему “я” и к борьбе с притязаниями низшего.
18 тетрадь
19.3-25.5.1935
Даниил весь заставлен, засыпан бумагами, картинами, банками, жестянками: всюду краски, кисти, плакаты, диаграммы. “В поте лица есть хлеб свой”. А мечтаю – об Индии и о “непостижимом уму”.
Алла (проходя мимо, приостанавливается): Что ты на меня так смотришь?
Я: Как?
Алла: Слишком сурово и неодобрительно.
Я: Это я не на тебя, милый Ай, а на свою жизнь. Я тебя даже не видела в эту минуту.
Алла (с детской своей розовой улыбкой): А я подумала, что на меня.
Я: Знай, моя душенька, что, каковы бы ни были мои недоумения, что бы ни произошло в твоей жизни, не может измениться то, что у меня навеки есть для тебя: нежность, вера, доверие к тому, что ты ищешь свою правду. И благодарность за то, чем ты стала в моей жизни.
В разговоре, за этим последовавшем, мои “недоумения” рассеялись, и я с огромной радостью узнала, что все, что в трагедии этой детски-чистой души казалось непонятным и даже подчас водевильным, вытекало только из рыцарственного благородства ее натуры и материнской нежности к слабому, растерянному, дошедшему до отчаяния спутнику.
Для чего это я сейчас записала “чужое” и такое интимное (что уже не раз в таких тетрадях делала). Не подумайте, дети мои, что это старческая болтливость и неряшливое отношение к друзьям. Дело в том, что для меня нет “чужого” там, где человеческая душа страдает, радуется, заблуждается, ищет правды, падает и поднимается. И каждый раз, когда мы входим в чужую боль и радость, как в свою, происходит в мире нечто, ведущее его на новую высшую ступень. Обывательское любопытство, сплетня – злая пародия на то, о чем я сейчас говорю. Как мусульмане снимают обувь, входя в мечеть, для того чтобы не вносить дорожный прах в храм, – так в храмину души человеческой надо входить, стряхнув пыль нечистых помыслов и мелких чувств. Довольно того, что в толкотне обыденности то и дело вздымается между людьми этот прах. И недаром во всех религиозных дисциплинах для очищения души предписывается одиночество.
Была сегодня Ольга. Очень посвежела: загородный воздух, и нервы окрепли в спокойном негородском ритме. Привезла материалы для нашего романа-хроники. Удастся ли он – трудно решить. Нетрудно, впрочем, взвесив все трудности этой работы, отрицательно покачать головой.
Но не хочется. Есть такое чувство, что не должен пропадать труд полужизни, сюда Ольгой вложенный. И другое чувство – что это нужно чем-то современникам и потомкам.
9 часов утра. Туманно-голубой солнечный свет.
В моей полукочевой жизни от самой ранней молодости я знала, когда заканчивается какой-то особо окрашенный, по-особому нужный душе период; и тогда меня начинало тянуть неодолимо к перемене места. Так вот и сейчас. Этот салон, столько раз гостеприимно превращавшийся в мою спальню, смотрит на меня, а я на него – уже отчужденно.
К людям это не относится. С людьми у меня прочные отношения. И от пространственной и временной разлуки они не меняются. Но наступает и по отношению к людям такой срок, когда надо разредить общение, перенести его временно на другой план. Может быть, потому, что пришло время приблизиться в днях к другим друзьям.
Ночь. Первый час. Диван тарасовской гостиной.
Шестьдесят шесть лет тому назад – это была первая ночь моя на этом свете. Беспомощность, грязные пеленки, требовательный крик о пище, – где же тогда была душа моя? И почему я ничего о ней, о той душе, не знаю? И где будет теперешняя моя душа через шесть дней или месяцев, – не хочу думать, что лет? И хотелось бы думать, что тогда, за рубежом смерти, она будет настолько же сознательнее сегодняшней моей души, насколько эта – души новорожденного.
Борис (Ольгин брат), которого за последнее время здесь очень полюбили, два месяца тому назад женился на милой и хорошей девушке, пожил с ней неделю, оставил ее доигрывать свой контракт в Свердловске (она актриса), сам приехал в Москву по неотложным делам и “устраивать квартиру”. А три дня тому назад жена, только что приехавшая, сказала, что “это ошибка”, что она любит, продолжает любить художника, с которым здесь случайно встретилась.
Благородно, правдиво и на высоком уровне, далеко от мещанства, происходит разрыв. Жалеют друг друга, относятся с нежной заботливостью к судьбам другого человека. Ни укоров, ни тени ревности или недоверия. Приятие до конца трагического момента жизни – и отсюда сразу же – катарсис. Свойственное Борису мягко-скорбное выражение глаз стало напряженнее. И тоньше, одухотвореннее черты лица.
Как в театре сложные и сильно драматические роли даются только актерам первого ранга, так и в жизни трагическое посылается избранникам для испытания сил человека, для роста его личности. И если он не справляется с ролью, его переводят на амплуа статистов жизненной сцены, – его духовный рост задерживается, а иногда и совсем прекращается.
Не встаю, чтобы не разбудить соседей. Здесь, разделенные шкафами и занавесками, в одной комнате ночуют четверо человек (доктор, его жена, сестра жены и домработница). Дом, где все утеснены пространственно, перегружены работой (кроме экзотической Шуры), все более или менее больны чем- нибудь и все сохранили нравственную энергию и образ и подобие Божие.
У многих очень хороших людей, живущих самоотверженно, не только Божий, но и человеческий образ нередко и особенно по утрам подменяется образом собачьим, наскакивают друг на друга, сталкиваются, грызутся, огрызаются, лают, повизгивают от обиды. Здесь этого нет.
Через полчаса встанут сестры – Елизавета и Екатерина. Будут ходить в мягких туфлях, чтобы не разбудить молодежь. Екатерина в старинной медной мельнице будет молоть кофе (настоящий; предел роскоши, заработанной ночными дежурствами). Елизавета, прежде чем унестись в четыре разных конца за покупками, будет медленно и мирно завтракать. Разговоры сестер (будем пить кофе втроем) будут старчески благообразны, дружественны, и то и дело будут врываться в них воспоминания молодости и детства. Вот уже звякнула чайная посуда на столе, зашуршали туфли Елизаветы, послышался долгий покорный полувздох-полузевок Екатерины и шорох одежд ее за разделяющей нас занавеской. С добрым утром, добрые, многотерпеливые, мужественные подруги бродячего Мировича.