Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 50

Напомнил и Пушкина, и Пастернака, и Заболоцкого — сколько их находило в Грузии отраду и укрытие.

Если я отказывался, хозяева искренне огорчались. Я учился отличать аджарское хачапури от обычного, разбираться в местных винах. Смена блюд, цоцхали — сизые рыбки, их надо есть отдельно, не смешивая с лобио. Учился употреблять всевозможные соусы, травы, огромные редиски, наслаждался искусством тамады.

Люди здесь были красивы, обычаи их тоже. Мы заходили в духан. Там сидела молодежь. Были свободные столики, но все молодые люди вставали, уступая нам места. Таков был ритуал уважения к старшим. Как-то, собираясь в гости, я хотел купить хозяйке букет. Иосиф шепнул: «Не надо». — «Почему?» — «Цветы хозяев ко многому обяжут».

Каждый знал здесь своих любимых поэтов, артистов, художников. Меня пригласили в мастерскую Ладо Гудиашвили. Там были ни на кого не похожие работы. Сам художник рассказал мне о своей жизни за рубежом и о дороге домой.

Тосты за родителей, за удачную дорогу, за детей, за тамаду, постепенно я вникал в искусство вести застолье — нелегкое, мудрое, веселое.

Иногда мне казалось, что здесь соблюдают абстрактные законы гостеприимства, подчиняются обычаям, а не велению души, но всякий раз убеждался, что был неправ. Никто не заставлял их выкладываться. Им не хватало русских слов, они переходили на родной язык, забывали обо мне. Я вслушивался в разговор, что-то понимал, например, они обсуждали, какое вино гостю лучше подходит. Или книгу стихов Паоло Яшвили.

Иногда они пели. Это было красиво. На разные голоса, сразу складывался хор.

Я слушал, и меня охватывала тоска: смогу ли я как-то отплатить им, такой же красотой застолья, таким же гостеприимством, с этой древней культурой радушия?

По пути из Тбилиси, в самолете, мой сосед, москвич, крепко поддатый, плечистый здоровяк с рыжими усиками, внушал мне, что в основе действий каждого человека лежит корысть. Она разная, явная, скрытая, но обязательно есть, если углядишь, тогда все просто будет — ты мне, я тебе, и не просчитаешься, жизнь становится простой, даже легкой. Учти (он вдруг перешел на «ты»), в чистой воде рыба не водится.

Под конец выяснилось, что он специалист по садам и паркам, профессия, казалось бы, удаленная от корысти. Он вез для Петергофа луковицы каких-то грузинских цветов, подаренных мингрелами.

Доктор Сушкевич вправлял диски позвоночника. Сотни больных и в его маленьком городке, и из области приезжают, живут там неделями, дожидаясь своей очереди. Прием производил ночью, потому что днем он работал. В Минздраве все были против него. Специалисты утверждали: ночью он принимает нарочно, для тайны, деньги берет большие (иначе зачем бы старался?), приносит временное облегчение, а значит, вред, ибо вместо лечения больной тратит время на это знахарство. На самом деле он лечил бесплатно. Его замучили комиссии проверкой. Тридцать комиссий за год! В конце концов он прекратил прием. Устал. Довели до инфаркта. Многих привозили к нему на коляске, а они пошли и ходят. К одному такому колясочнику, юристу, он обратился за помощью. Тот отказался его защитить, побоялся. Люди настаивали, скандалили. Сын шепотом ссылался на заместителя министра здравоохранения. В конце концов один из больных явился в Министерство здравоохранения и избил этого зама. Было разбирательство, зама сняли. Но Сушкевич к практике не вернулся.

Лидия Гинзбург как-то заметила, что каждое страдание сопровождается непредставимостью его конца. Потому что представить себе конец страдания — значит избавиться от страдания. О счастье мы, напротив того, знаем, что оно пройдет, в каждой радости затаился страх конца.

Эккерман ходил за Гете и записывал его высказывания, получилась замечательная книга. Гете об этом знал и помогал ему, думая вслух. К тому же Эккерман его понуждал своими расспросами, приходилось отвечать, находить свою точку зрения. Эккерман не только записывал, он извлекал мысли из него. Гете творил для него. Ходит за тобой не охранник, а секретарь с записной книжкой, приходится что-то произносить. Думаю, что если бы было побольше Эккерманов, то больше было бы и Гете. Конечно, Гете велик, Гете гений, но, допустим, нашелся бы у нас такой самоотверженный человек и стал бы ходить за Виктором Борисовичем Шкловским, или за Эрдманом, или за Ильфом, за Бахтиным, да мало ли. Многое можно было бы записать. Причем это не упущенные высказывания, это мысли, которые появились бы на свет на интерес, на ожидание.

Литературовед Борис Михайлович Эйхенбаум умер во время вечера Мариенгофа в Доме писателя в Ленинграде. Сошел с трибуны, сел в первый ряд, тихо склонился набок. Сразу и не заметили, что случилось. Был инфаркт. Замечательно он жил, замечательно и умер.

Как ни странно, зачастую именно гиганты научной мысли, которые сумели одолеть установившиеся взгляды, убежденно отказывались от власти авторитетов, вели науку к новым высотам, сами спустя годы становились научными консерваторами, упорно не принимали еретических взглядов своих преемников. Галилео Галилей отвергал созданную Кеплером теорию эллиптических планетных орбит, называл ее фантазией. Томас Юнг оспаривал теорию, которую разработал Френель. Эрнст Мах возражал против теории относительности. Резерфорд считал, что ядерная энергетика практически неприменима. Эдисон не признавал значение переменного тока. Линдварг смотрел на ракетную технику как на безнадежное дело.

Знать, что недоступное нам на самом деле существует, то, что нам кажется невероятным, возможно, что мои личные способности могут быть не способны воспринимать новое, — это необходимое и очень трудное качество в науке.

Мы люди свободные, что нам скажут — то мы и захотим.

К Петру I обратилась с жалобой одна молодая женщина на мужчин: не хотят жениться на ней, поскольку она не девица. И так она была убедительна в своем негодовании, что он велел выдать ей бумагу, где объявлял ее девицей, и скрепил своей подписью.

Для Д. С. Лихачева Петр был человек нервный, мистический, рвущийся.

Лихачев считал, что в России не было Ренессанса, сразу началось барокко. Оно пришло с Украины. Как архитектурный стиль. Вместе с ним церковные руководители. При Петре они все были с Украины. Барокко означало интернационализм.

Аввакум был за национализм, за узкорусскую Церковь, за русский язык, в этом смысле он был шовинист — против расширения русской Церкви, которая в то время включала в себя украинскую и белорусскую Церкви.

Царь Алексей Михайлович вовсе не был тишайшим, он разгромил разинщину. При нем началась немецкая слобода, и курс на просвещение, и то, что монарх — это труженик.

Петр не есть счастливый случай, я убежден — появление его можно считать логичным, петровское как бы появилось до Петра. Но что в нем удивительно, таинственно — это его способность переходить из одного состояния в другое. Это переходы от человека к монарху и обратно. Замечательно то, как подчиненные улавливали и приспосабливались к этим переходам. Он и за границей продолжал так себя вести: то плотник, то царь, то матрос.

Петр Великий был великим мечтателем. Каким-то образом в мальчишеской его голове зародилась мечта о плавании на корабле. Она росла по мере того, как он поплыл по озеру на шлюпке, с парусом против ветра! А когда увидел море, попал в бурю, то мечта его населялась кораблями, большими и мелкими. Она образовала флот, он хотел, чтобы мечта эта охватила страну, эту пешеходную Россию. Оснастить ее парусами и отправить в море. Воображение, оно не рисовало, оно немедленно воплощалось на верфях, мечта генерировала в нем яростную энергию. Он видел Россию морской державой. Это была его собственная, не ведомая еще никому страна, обставленная только ему известными подробностями, ежедневно пополняемая, исправляемая. Порты, верфи, каналы. Мечта была грандиозной, но еще грандиозней то, что стало, он принялся ее осуществлять, во всем размахе российских морей, от Севера до Балтики, от Балтики до Каспия.