Страница 10 из 50
И дальше пошел тяжелый рассказ Лаврентьича про свой грех перед покойной женой, как она лежала полтора года после инсульта, а он гулял, пил, блудил со всякой швалью, имена перечислял, результат вспоминательной работы, говорил спокойно, но пальцем помахивал, перечисляя, только вот слезы скатывались медленно, невпопад.
Если забыть, что было со страной, что творили с людьми, — значит утратить совесть. Без памяти совесть мертва, она живет памятью, надоедливой, неотступной, безвыходной.
Совесть существует, это реальность сознания, это принадлежность души и у верующих, и у неверующих. Совесть была во все времена.
С вопросом о совести я подступался к самым разным людям — психологам, философам, историкам, писателям…
Их ответы меня не устраивали. Удивлялись тому, что после всех потрясений, когда перед народом открылась ложь прежнего режима, ужасы ГУЛАГа, преступления властей, никто не усовестился. Ни те, кто отправлял на казнь заведомо невиновных, ни доносчики, ни лагерные надзиратели. Их ведь было много, ох как много, кто «исполнял». Старались забыть. И новые власти всячески способствовали скорейшему забвению.
Подобные рассуждения, однако, не проясняли проблем совести. Для меня самыми интересными оказались разговоры с адвокатами, перед этой профессией часто открываются муки совести. Или наоборот — маски бессовестной души. Меня заинтересовала твердая убежденность одного блестящего адвоката, умницы, человека наблюдательного. Он верил, что совесть — чувство врожденное. Либо оно есть, либо его нет. Существует как бы ген совести. В одной и той же семье один ребенок порядочный, совестливый, стыдится своих проступков, другому хоть бы что — и соврет, и украдет, и обманет. Соглашаться с ним не хотелось. Если врожденное, то обделенный не виноват, что с него взять. И в то же время случаи, приведенные им, были неопровержимы.
«Почему так жестоко пьют у нас?» — спрашивал он меня. Он считал, из-за совести. Заглушить ее, избавиться от проклятых воспоминаний. Грехов накопилось множество. То, что творилось в стране, и то зло, что творили, — даром не проходит, оно сказывается и вот таким образом.
Все же мне не хочется считать бессовестность врожденным пороком. Патология, наверное, бывает, но чаще я видел, как цинизм разрушал человеческие души. А еще у самого хорошего человека бывают причины, которые его вынуждают согнуться, промолчать, — его дело, его семья, да мало ли что. Несчастна страна, говорил Брехт, которая должна иметь героев.
Апостол Петр, о котором думал студент в рассказе Чехова, не был героем, но совесть мучала его, он казнил себя, он плакал, и эти слезы, спустя тысячи лет, заставляют плакать и ощутить свою душу.
Выступление Хрущева на XX съезде было для меня первым благородным поступком советского руководителя за всю историю СССР. Другого я не знаю. Кто из них совершил что-то мужественное, милосердное, кого-то спас, защитил? Кто? Было ли что подобное?
Большая часть нашего студенческого времени уходила на изучение философии, вернее, ее истории, где один философ опровергал другого, каждый был убедителен, мудр, мыслил неожиданно. Затем математика — тонкие математические приемы. Химические превращения формул. Было множество предметов, которые могли пригодиться, но никогда тому не выпадало случая. Однажды я спросил начальника КБ, приходилось ли ему пользоваться «косинусом». Пожевав губами, начальник, ему было за 50 лет, нарисовал треугольник, почеркал его, вспоминая. «Пожалуй, ни разу», — признался он.
Считалось, что все это нужно для общего развития, но с большим успехом можно было разгадывать ребусы, решать шахматные задачи, головоломки.
Маркс был прав — коммунизм действительно оказался призраком. Слава богу, что он перестал бродить по Европе.
Нет такой цели, которая бы оправдывала любые средства. Во имя морали N. стоял на этом, зная, что обычно средства становятся целью.
Всю жизнь мы строили вавилонскую башню. И вот она рухнула, а жизнь-то ушла.
В соседней роте в плен попал немец-парикмахер. Заставили стричь всех, наш старшина выторговал его к нам на сутки.
Вновь и вновь не дает мне покоя история, которую я уже после книги «Зубр» узнал от подруг Елены Александровны, жены Николая Владимировича.
Узнал, что в 1942 году не кто-то, а профессор Халерфорден, гистолог, приехал к Тимофеевым в Бух из Далема и вел переговоры насчет их сына Фомы. Гестапо посадило его в концлагерь. Приезжий предлагал Николаю Владимировичу заняться исследованиями о цыганах, расовыми исследованиями, то есть провести некоторые опыты над ними. Если Николай Владимирович согласится, то Гестапо может облегчить участь Фомы. Николай Владимирович сутки обдумывал предложение, он не нашел в себе силы сразу отказаться, он советовался с Еленой Александровной. Всю ночь они не спали, ни с кем не виделись, сидели друг перед другом, думали. Через сутки Николай Владимирович все же отказал. Много лет спустя Елена Александровна рассказала об этом Кузнецовой, рассказала, как они сидели за столом и говорили, что же скажет Фома, если его освободят и он узнает, какой ценой, как они будут потом жить с Фомой, как будет сам Фома жить потом?
Фома погиб. Всю жизнь Елена Александровна и он мучили себя за эту гибель, за свое решение, считая себя виноватыми. Их мучило, что они оставили себя как бы чистенькими, но какая же это чистота, если из-за них погиб сын! Это те безвыходные, ужасные ситуации, которых напрасно избегает литература, а жизнь то и дело упирается в них.
На голых, холодных скалах точных наук никакой нравственности не вырастить. Там можно возводить такие же каменные замки и крепости завоевателей космоса или атомного ядра. Душе это ничего не даст, не прибавится счастья, доброты, не убавится зла. Прибавляются страхи войны и тоска от новых таинственных сил. Культура отчасти измеряется уровнем доброты, а величие государства — уровнем счастья его народа. И то и другое не связано с наукой.
Авторитет ученого складывается не только из его достижений, открытий. Есть и такая вещь, как демократия. Поучительна история, которая произошла у биолога Владимира Яковлевича Александрова.
Объявилась в его лаборатории девица, несогласная с шефом, стала делать по-своему, доказывать, что при таких-то температурах высшие и низшие растения ведут себя одинаково. Ее опыты оспаривали, считали, что не ей опровергать шефа. Предлагали шефу ее изгнать и восстановить дружескую обстановку в лаборатории. Владимир Яковлевич решил иначе — он собрал семинар по обсуждению ее данных. Три дня судили-рядили и убедились, что она права. Она и шеф вместе написали статью, где Владимир Яковлевич признавал свои ошибки.
На ближайшей школе ему один из сотрудников заявил: в запрошлом году вы нам докладывали совсем другое!
— Вы мне польстили, — ответил ему Александров. — За два года мы много сделали и могли полностью изменить свои взгляды. Наука, если она подлинная, стареет, и в период подъема — быстро. Не стареет только лженаука.
Известна фраза Николая Ивановича Вавилова: «На костер взойдем, гореть будем, но от своих взглядов не отступимся». И взошел бы, и можно считать, что он взошел, потому что, будучи в тюрьме, под следствием, где его пытали, не писал покаянных писем.
Но люди, знавшие Трофима Лысенко, говорили мне, что и он взошел бы на костер, защищая свою «науку», свои абсурдные идеи. В утверждении их он был неистов.
Приехав в Кневицы, я не нашел ни нашего дома, ни домов соседей. Война все снесла, мир все отстроил заново. Было одно дерево, по расположению оно казалось мне вроде бы то, что стояло перед нашим домом. Да и относительно железной дороги вроде бы оно, если считать, что пути железнодорожные не переносили. Но уж больно оно разлапистое, раскоряченное. Может, конечно, внутри этой старой липы есть то молодое деревцо, что стояло под нашими окнами, так разве узнаешь. Так и Кневицы. Они внутри меня хранятся, круги детства, как годовые кольца. У дерева оно всегда внутри, его прошлое, оно составляет ствол, новое нарастает вокруг, а того, молодого, никак не увидеть. И мне теперь тоже не увидеть этих милых Кневиц, где прошло детство, полустанок, дощатая платформа, чайная…