Страница 144 из 150
Впервые — Охотник, 1925, № 2.
Вошло в т. 1 семитомного Собрания сочинений М. Пришвина (1927); в середине 30-х годов вошло в составленную М. Пришвиным книгу «Календарь природы», объединившую цикл «Родники Берендея» (1925) и ряд других рассказов 20–30-х годов.
Печатается по изд.: Пришвин М. М. Собр. соч. В 8-ми т. М., 1983. Т. 3.
По выходе 1-го тома у собрания сочинений М. Пришвина журнал «Звезда» писал: «Целых семь очерков посвящены собакам. […] Их характеры и биографии даны в необычайной манере. Собаки очеловечены, в описаниях промыслового охотника и «этнографа» обнаруживается субъективнейший художник и философ, думающий о судьбе и жизни человека» (Звезда. 1927. № 11. С. 172).
(Комментарии составил Е. Е. Девятайкин.)
Печататься начал до революции. С 1917 по 1921 г. были изданы: Среди Мурья. Рассказы. М., 1917; Николины Притчи. Сказания. Пг.;М., 1918; Русские женщины. Спб., 1918; Странница. Повесть. Пг., 1918. В 1921 г. Ремизов выехал из России.
В 20-е годы творчество Ремизова привлекало пристальное внимание многих писателей. «Волна ремизовского влияния в первом пореволюционном пятилетии отодвинула с горизонта современника и чеховскую и бунинскую традиции» (Грознова Н. Рассказ первых лет революции//Русский советский рассказ. Л., 1970. С. 58).
«От Лескова через Ремизова» — так виделся В. Шкловскому один из основных путей развития советской литературы (Шкловский В. Серапионовы братья// Книжный угол. 1921. № 1. С. 20).
«В 1921–1922 годах, — вспоминал И. Эренбург, — в литературу вошли молодые советские прозаики — Борис Пильняк, Всеволод Иванов, Зощенко, многие другие; почти все они пережили увлечение Андреем Белым или Ремизовым» (Эренбург И. Люди, годы, жизнь//Эренбург И. Собр. соч. В 9-ти т. М., 1966. Т. 8 С. 433). Современные исследователи говорят о влиянии Ремизова на творчество Л. Леонова, А. Толстого, Вяч. Шишкова (см.: Белая Г. Проблема активности стиля//Смена литературных стилей. М., 1974. С. 146), М. Пришвина, Вл. Лидина, Е. Замятина и других (см.: Грознова Н. Ранняя советская проза. Л., 1976. С. 39).
Определяя специфику творческого метода Ремизова, К. Федин писал: «Его культом была старина. Жития, притчи и сказки были нерушимым углом его веры, как русская палеография — его любовью. В сказке он черпал свою эстетику, в притчах и житиях — свое исповедание.
Сказка, вся из преувеличений мечты, из прямоты мудрости, из насмешки наблюдения, покорила Ремизова, пожалуй, больше всего последним качеством, остро выражающим ее народность. Он развил ее злую, издевательскую, насмешливую, шуточную сторону. Играючи владея сказом, он перекладывал народные сюжеты своим изощренным языком, брал ходячие анекдоты, вплоть до солдатских, давние поверья и делал из них шедевры фольклорных стилизаций» (Федин К. Горький среди нас// Федин К. Собр. соч. В 9-ти т. М., 1962. Т. 9. С. 228–229).
Именно в «родственности стихии народной поэзии» видятся В. Бузник причины популярности прозы Ремизова: «Призвание Ремизова «оживить русским ладом затасканную русскую беллетристику», видимо, импонировало новаторски настроенной литературной молодежи революционных лет» (Бузник В. Русская советская проза двадцатых годов. Л., 1975. С. 38). С точки зрения Грозновой, искусство Ремизова привлекало многих тем, что писатель «умел следить за тем, как в народных слоях сохранялась, бытовала тяга к нравственному совершенству» (Русский советский рассказ. С. 39). И. Эренбург писал: «Редко встретишь человека, которому хотя бы раз в жизни не понадобилась до зарезу сказка. В этом оправдание «букашек» — долгих трудов большого писателя Алексея Михайловича Ремизова» (Эренбург И. Указ. соч. С. 438).
В творческом наследии Ремизова советские историки литературы особенно выделяют «Слово о погибели Русской Земли» (альманах «Скифы», выпуск 2-й, 1918). В. Бузник считает, что Ремизов вообще «остался в истории литературы как автор одного-единственного произведения. «Слово о погибели Русской Земли» надолго заставило забыть обо всем остальном, что было написано его автором и раньше и позже» (Бузник В. Русская советская проза двадцатых годов. С. 41).
За исключением Р. Иванова-Разумника (см. о нем ниже), все интерпретаторы «Слова» отождествляли время его написания и напечатания —1918 г. На этом основании делался вывод о неприятии Ремизовым Октябрьской революции, о «реакционной сущности» писателя (Михайловский Б. Ремизов А.//Литературная энциклопедия. М., 1935. Т. 9. Стлб. 608).
Ю. Андреев справедливо считает, что подобные утверждения вызваны «нежеланием вникнуть в творчество Ремизова: «…где только ни приходилось встречать утверждение о его «клевете» на Октябрь, основывающееся на названии «Слово о погибели Русской Земли»! Но ведь во всех без исключения изданиях этой книжицы — и на сохранившейся в Рукописном отделе ИРЛИ рукописи — стоит дата ее написания: «5.Х. 1917» (Андреев Ю. О писателе Алексее Ремизове//Ремизов А. Избранное. М., 1978. С. 16).
Характеризуя дореволюционное творчество Ремизова, тот же Б. Михайловский писал, что, по Ремизову, «грехи, неправедность старозаветного мира должны быть искуплены, и этим искуплением, с точки зрения Ремизова, является революция, стихийный бунт, наказание, которое нужно жертвенно претерпеть для освобождения от накопившейся скверны». (Михайловский Б. Указ. соч. Там же).
И после Октября Ремизов рассматривал революцию не только как страдание, «суд человека над человеком», но и как «пробуждение человека в жестоком дне» (Ремизов А. Взвихренная Русь. Париж, 1927. С. 100).
Представление о революции-искуплении, обновлении через страдание лежит и в основе «Слова…». Здесь Ремизов писал: «О, моя родина бессчастная, твоя беда, твое разорение, твоя гибель — Божье посещение. Смирись до последнего конца, прими беду свою — не беду, милость Божию, и страсти очистят тебя, обелят душу твою». Наиболее подробно попытался проанализировать «Слово…» Р. Иванов-Разумник. Его статья «Два мира», датированная ноябрем 1917 г., содержащая критику «Слова», была опубликована в том же номере альманаха «Скифы», что и произведение Ремизова. В другой своей статье, посвященной А. Ремизову, Иванову-Разумнику удалось сформулировать специфику мироощущения писателя, позволяющую даже в самые трагические минуты не терять оптимизма. Критик указывал, что Ремизов относится к жизни «под аспектом приемлемости». По его словам, Ремизов «видит вокруг себя горькую, голодную, бесшабашную, страшную жизнь человеческую — и проникновением художника принимает ее, просветленную, со всеми муками и страданиями. Страдания есть — оправдания им нет, но и виновных нет: «обвиноватить никого нельзя». Жизнь надо принимать всю — «до последней травинки», полюбить ее всю и всасывать ее всю, до дна. Жизнь человеческая охвачена со всех сторон океаном жизни природы, — и самые нежные, тонкие, тайные проявления этой жизни чутко и любовно передает нам А. Ремизов в своем поэтическом творчестве. Жизнь человеческая с ее неизбывным страданием давит его кошмаром, и иной раз он готов одного себя обвинить, а человеческую жизнь оправдать. «Думаешь, с миром борешься, — восклицает он, — не-ет, с самим собою: этот мир ты сам сотворил, наделил его своими похотями, омерзил его, огадил, измазал нечистотами…» («Труд»). И когда во сне […] он хочет видеть всю красоту поднебесную и плыть в лодке по облакам, то слышит голос: «паразит ты мерзкий, да не видать тебе, как ушей своих, ни облака… ни того, что там за облаком, — прочисти наперед глаза свои, видящие во всем одну гадость, а тогда уж милости просим!» («Бедовая доля»). Вероятно, многие из читателей А. Ремизова, содрогавшиеся от его кошмарного, душного описания жизни, разделяют это мнение: не жизнь человеческая кошмарна, а только произведения А. Ремизова… И по-своему они правы: каждому дано видеть жизнь по-своему, и тот, для которого жизнь есть только понятное, закономерное физическое и нравственное развитие, — этот счастливый человек свободно может не читать и не понимать произведений А. Ремизова […] Другие, менее «счастливые» люди знают, что жизнь на деле еще тяжелее, чем она преломляется в творчестве А. Ремизова, — но все же они живут и «прочищенными глазами» смотрят на мир, принимая его и чутко отзываясь на каждый звук жизни. Так смотрит на жизнь и А. Ремизов: не расставаясь с тяжелой крестной ношей, он жадно впитывает жизнь, «всю жизнь до травинки принимает к себе в сердце». И только тогда, приняв всю жизнь в свое сердце, только тогда в небесах он видит Бога: «а мне, — закричало сердце, — такую жизнь… да, жизнь, глуби ее, тебя — ты Бог мой!» Тогда рождается в нем нежный и тонкий поэт, который «всасывает в себя все живое, все, что вокруг жизнью живет, до травинки, которая дышит, до малого камушка, который растет; и всасывает с какою-то жадностью и весело, да как-то заразительно весело…» Тогда он испытывает (смотри об этом «Крестовые сестры») какую-то ничем необъяснимую «необыкновенную радость», которой бы, кажется, на весь бы мир хватило (в философии она известна под дубовым именем «универсального аффекта») и которая переполняет его сердце «тихим светом и теплом». Тогда он пишет свою нежную поэтическую «Посолонь», до сих пор так мало оцененную; тогда он пишет «Маку», «Морщинку», «Котофей Котофеича» и все свои поэтические картинки и сказочки; тогда он и ходит порою в сказочную «Святую Русь», которая для него жива до сих пор и которую он умеет воссоздать с такою глубокою поэзией» (Иванов-Разумник Р. Творчество и критика. Пг., 1922. С. 76–77).