Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 15



Иногда брату казалось, что кто-то крадется по улице, с ножом под полою, взбирается по лестнице на чердак и оттуда спускается в сени, в девичью и на цыпочках бежит по коридору, чтобы убить его.

И вот брат однажды бросился в кабинет, схватил револьвер и стал поджидать неизвестного врага.

Экономка в ужасе прибежала в столовую, где я сидел в то время, и молча потащила меня за рукав в кабинет.

Брат прижался спиной к книжному шкафу и целился в тот угол, где стояла на тумбе ваза с букетом из сухих колосьев и пушистых трав.

По лицу у брата скользила хитрая усмешка; левый глаз напряженно щурился, а правый, округлившийся и безумный, хотел, казалось, вместе с пулей убить того, кто заслонил тумбу с вазой.

Я подбежал к брату, схватил его за руку и забормотал, стыдясь собственных слов:

— Брат, брат! Опомнись… Никого нету. Ей-Богу! Да ты посмотри. Брат!

Каждый день в шесть часов приезжал доктор, высокий, бледный; он исследовал зрачки и коленные рефлексы брата и настаивал на немедленном отправлении его в столицу, в психиатрическую клинику. Доктор полагал, что у брата развивается прогрессивный паралич мозга.

А брат грозил кому-то невидимому и шептал:

— Не поверю! Уходи прочь!

Это было очень тяжело.

Брат говорил порой бессмысленно-циничные вещи, а между тем рядом с ним, отчасти в его глазах стояло непреклонно что-то большое и важное.

Раньше для меня все было ясно и понятно. Я наивно верил, что я знаю и себя и все вокруг.

А теперь, глядя на разлад, совершившийся в брате, я стал сомневаться в том, в чем раньше никогда не сомневался — в красках и звуках.

Я ходил по комнатам, смотрел на стены, на мебель, смотрел в окно на пыльную улицу, на полувнятное осеннее небо, разорванное красной полосой, и шептал:

— Это самое непонятное! Самое непонятное!

Я брал шляпу, трость и шел на улицу. На улице я не узнавал знакомых и все видел по-новому. Все — и небо, и земля, и люди — казалось мне каким-то запутанным ребусом.

Улицы то улыбались, то хмурились; дома то мигали лукаво, то скалили зубы; люди зачем-то обтянули свои кости кожею и ходили, притворяясь живыми.

Я знал теперь, что самое страшное ни привидения, ни спиритизм, ни откровение апостола Иоанна, а сама реальная жизнь, так называемая реальная жизнь, с ее наивным непониманием самой себя.

Однажды вечером я забрел на окраину города. Справа и слева тянулись несчастные покривившиеся домишки, прилипшие к земле, которая одна не брезговала ими. Люди почему-то ходили не улицей, а закоулками и с трудом перелезали через дряхлые плетни… Было серо и мглисто. Нужен был месяц. И он выглянул, немного пьяный и обозлившийся на грязную землю. А когда где-то раздался сдавленный крик, мысли у меня всколыхнулись в ужасе и в отчаянии.

И я бросился бежать в поле, как трус.

В поле еще было страшнее, чем в городе. Там было душно от простора. Там почувствовал я себя маленьким, маленьким, как тоненькая иголка. А непонятное все росло, будто огромные морщинистые камни громоздились один на другого и казалось, что они готовы рухнуть и раздавить все встретившееся на пути.

В поле был хаос. Кружилось что-то сыроватое, густое.

В овраге возились и храпели большие, тяжелые животные.

Я вспомнил глаза брата и закричал прямо навстречу пьяному месяцу:

— Все непонятно! Все!

Но мой крик завяз в воздухе, задрожал.

— Непонятно!

Нужно было оторваться от кошмара, от тяжелой земли, которая липла к ногам; нужно было выскользнуть из лап этого пьяного месяца.

Недавно было так все просто и ясно. Как это началось? Я провел рукой по холодному потному лбу и старался сообразить, что со мной.

— Как это началось?

Сначала — поваленный горшок с кактусом. Это — во-первых.

Во-вторых, — нелепое свиданье с братом, у которого раздвоился взгляд.

— Что с ним, с братом?

Вздохнула земля. И будто шлепнулся в воду круглый камень. Такой был звук. Но воды не было видно.

Я ощупал рукой влажный воздух и сказал:

— Постой. Объясни.

Все молчало. И месяц кривился. И земля нелепо пыхтела.

Мне пришло в голову, что теперь уже порядка не вернешь: нужно отдаться разладу.

— А чем разлад хуже порядка? А почему бы и не разлад? Страх пришел от месяца и от всей нелепости, но я отмахивался еще. Даже домой решил идти. И пошел, обдумывая, как быть.

А когда пришел домой, окреп в той мысли, что случилось нечто важное, хотя отчасти и преступное: я преждевременно подсмотрел кое-что, обычно наглухо запертое.

Это удручало и радовало, как вид умирающего.

Брат стоял посреди залы. Глаза были бессмысленны. Лицо сияло в блаженстве. И он бормотал:

— Я узнал! Я узнал! Вот оно! Вот…

И он тыкал в пространство своим желтоватым сухим пальцем.

Я ушел к себе в комнату и лег в постель, но уснуть не мог.



Думал ли я о чем-нибудь? Нет, это были уже не мысли. Что-то вырвалось из глубины души и разум съежился, сморщился, почувствовав присутствие большого и настоящего.

А это было все еще не все. Разве вся душа может обнаружить себя, когда здесь еще копошится сознание в этом мозгу, который похож на жирную глину?

Мне казалось, что две стены разошлась в правом углу комнаты, шатаются, а посредине пустое пространство, но все же с определенным выражением. Выражение было вызывающее.

Потом опять вернулся к мыслям.

— Здоров ли я?

И сам себе ответил:

— Да, здоров.

И опять спросил:

— Здоров ли? Почему ты уверен, что здоров?

И опять ответил:

— Потому что никто не знает того, что происходит во мне. Я еще владею собою. Вот придут люди и будут говорить здравые слова, и я стану отвечать им тоже здраво, — и они не узнают, что стены могут раздвигаться и что есть еще кое-что большее и более важное, чем разум и сознание, так нелепо испортившиеся у брата. Я здоров, потому что владею собой.

Мне почудился шорох.

Было не совсем темно: виднелся угол шкафа и кресло в белом чехле, будто в саване.

На полу размазалась белая лунная полоса. Должно быть, луна, которая с пьяной гримасой смотрела в поле, побледнела теперь. Я думал, что луна побледнела.

Опять шорох.

У меня невольно странно задвигались пальцы на руках.

— Это брат идет, — подумал я.

Как будто дверь скрипнула и по паркету шлепали туфли.

Я хотел встать, крикнуть и не мог. Что-то сильное и тяжелое повалилось на мою грудь, прерывисто дыша.

Я чувствовал тяжесть, но никого не видел и успел сообразить:

— Это — кошмар.

А оно все давило. В глазах замелькали красные точки, потом образовалась красная струя, непрерывная.

Но я думал:

— Я боюсь струи. Я боюсь кошмара. Но ведь это все вздор! Вся штука в мозге и кровообращении…

И кто-то рядом засмеялся:

— Ха-ха-ха! В мозге и в кровообращении!

Что-то новое, белое вытянулось передо мной. Это — брат. Он пришел к моей постели и стоял рядом. В руках у него была бумага и карандаш.

Страх у меня прошел. Я поднялся и сел на постели. Брат переминался с ноги на ногу. Пришел он босиком. А на лице его светилась какая-то таинственная улыбка. Я его притянул к себе за рукав белой рубахи и сказал:

— Садись сюда.

И он сел на постель рядом со мной и бормотал что-то.

Я рассердился.

— Говори ясней! Бормочешь, ничего не пойму.

Тогда брат довольно ясно пролепетал:

— Алгебра!

— Что за вздор! Какая алгебра?

— Вот… Алгебра…

Я посмотрел на бумажку, которая торчала в руке идиота. Едва можно было разобрать то, что было на ней начерчено. Там были буквы и цифры, знаки радикала и непонятные линии.

Я вздохнул:

— Идиот!

Но брат не слышал мертвого слова и все бормотал:

— Доказал, доказал…

И потом ухмылялся в счастье:

— Я знаю, знаю!

— Да что знаешь? Что доказал? — спросил я почти с ненавистью, улыбаясь презрительно.