Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 40

Пароход в подзорную трубу виден так близко, что, кажется, достаточно сделать одно движение, протянуть руку, и я буду там.

Но едва глаз мой покидает стекло, я снова за шесть-семь миль от него. И опять передо мною на огромном пространстве кипящие волны, а за ними еле видный силуэт парохода с длинной гривой.

Я снова припадаю к стеклу трубы, и снова тот же раздражающий обман. Так близко, что хочется сказать, крикнуть. Я вижу, как пароход поворачивается и идёт прямо сюда, к нам. Сквозь волшебные стекла он ещё ближе теперь. Я вижу, как взвивается на нём флаг, другой, третий. Сигнализируют.

Агент торопливо хватается за книгу с рисунками сигналов. Что там такое? Может быть, на пароходе несчастье? Кто-нибудь умер?

Нет, сигнал более утешительный: «Остаёмся до вечера».

Агент, глядя на море, только разводит руками. Это бесполезно: зыбь не может упасть так скоро, если бы даже ветер сразу прекратился. Он смотрит на барометр, стрелка которого падает. Только сильный ливень мог бы несколько прибить волны.

Как ни бедна эта надежда, я цепляюсь за неё. Важно не то, что волны вряд ли утихнут за эти три-четыре часа, а то, что пароход не ушёл в назначенный час. Почта, или что иное удержало его, — мне всё равно. Это должно было случиться. Это и есть то чудо, мысль о котором запала в мой мозг.

Я выхожу на набережную и томительно шатаюсь взад и вперёд, не сводя глаз с грохочущих волн. Я с такой ненавистью гляжу на них, что удивительно, как они не утихают от моего взгляда, который, кажется, заставил бы присмиреть стаю голодных собак, даже львов.

Иногда мне представляется, что волны затихают. Я подхожу к самому краю каменной набережной. Волны, как будто, не плещут сюда, как раньше. Но в ту же минуту обдаёт меня целым дождём брызг.

Всё тяжелее и тяжелее надвигаются тучи с северо-востока. Если не утихает ветер, должен быть ливень. Барометр указывает на дождь.

Чудо должно совершиться.

Падают капли. Мелкие, осенние капли дождя.

Я готов крикнуть от радости. Я с наслаждением подставляю им своё лицо. Пусть хлынет на меня ливень, я не двинусь с места. Я буду следить, как он станет сечь некстати разбушевавшуюся стихию.

Но дождик брызжет отвратительными нищенскими каплями, не крупнее тех брызг, которыми обдаёт меня море.

На набережной по-прежнему довольно пусто. Народ только в кофейнях. Пусты и лодки на море, мачты которых чертят воздух бессмысленными намёками.

Мальчишки собирают раковины на обнажающихся по временам прибрежных камнях. Никому нет дела, что здесь почти решается моя судьба.

Я вспоминаю, что ничего ещё не ел с самого утра. Захожу в первую попавшуюся восточную лавку и ем что-то странное, похожее на мясо, с чем-то странным, похожим на зелень. Но мясо так заряжено всякими специями, а зелень так пахуча, как будто я проглотил букет роз совсем с шипами.

Мне из этой лавки видно небо, и море, и пароход. Вот, я вижу, как агент возвращается в свою контору.

Иду с ним. Он, вероятно, должен считать меня за безумного.

Уж близок назначенный час отхода! Солнце идёт к западу. Его диск то оранжевым пятном выступает в тучах, то вырывается из них, красный, как кровь. И тучи вокруг него также вспыхивают багрянцем.

Опять подзорная труба приближает ко мне пароход, и я жадно ищу на нём знакомую фигуру. Отчаяние роняет на сердце свои иглистые капли, и они жгут и сверлят его такой болью, от которой хочется упасть на землю и кричать.

И вдруг пароход сигнализирует снова: «Остаюсь до утра».

Я едва не подпрыгиваю от радости в то время, как агент с недоумением разводит руками.

— Очевидно, помимо корреспонденции есть ещё что-нибудь, более важное, — говорит он.

Я ничего не отвечаю на это. Я должен сказать, что это явное чудо. Но он слишком стар и, вероятно, слишком давно любил, чтобы верить в чудеса.





IV

Я почти спокойно сплю ночь в отеле с садом, где живут на свободе попугаи, пара обезьян и ещё некоторые птицы и животные уже местного происхождения. Вместе с солнцем, они стараются убедить меня весёлыми голосами, что всё будет благополучно. Я охотно верю им. Я бы поверил и неподвижности высоких араукарий под моим окном, будь эти тёмные деревья не так тяжелы: если араукарии не качаются, это вовсе ещё не значит, что нет ветра.

Я отворяю окно и слышу подозрительный гул, хорошо знакомый мне; от него холодеет сердце.

Стремительно направляюсь на набережную. Мой пароход всё ещё курсирует вдалеке. С другой: стороны пришёл пароход австрийского ллойда.

Но волны, волны! Они, если уменьшились, то очень мало. Однако, есть какая-то надежда. Я замечаю её прежде всего в лодках: они не так пусты, как вчера. Правда, не видно, чтобы кто-нибудь собирался отправиться в путь, однако арабы-лодочники выливают из них воду, наплесканную за ночь морем и дождём.

Я иду к этим фигурам и вступаю в переговоры. Указываю им на мой пароход, потом на их лодки, потом опять на пароход. Они отлично поняли, но широко разводят руками и кивают на кипящие буруны. Я делаю несколько таких выразительных жестов, что их бы поняли дельфины. Они не хотят и слушать. Это приводит меня в раздражение. Для чего же тогда возиться с лодками и вводить меня в заблуждение? Трусы! А ещё живут при море! А ещё славятся, как отважные лодочники!

Ещё сигнал, на этот раз последний: «Через час ухожу».

Я с отчаянием взглянул в ту сторону, где покачивались суда, и снова затрепетала надежда. Одно из судов, нагруженное апельсинами, ставило парус, готовое выйти в море. Я хотел броситься туда и умолять взять меня, чтобы доставить на пароход. Но было уже поздно. Парус надулся сразу с такой силой, как будто ветер налил его до краёв и перетянул всю барку набок. Она задрожала и рванулась вперёд.

— Кайфа, Кайфа, — торопился успокоить меня араб.

Барка шла в Кайфу вдоль берегов.

Но это обстоятельство уже снова приближало меня к чуду. У тех отважных людей должны были найтись подражатели.

С горячим укором я стал указывать лодочникам то на скосившийся к морю парус, то на деньги.

Дело было сделано: отважные нашлись. Двенадцать гребцов, тринадцатый рулевой. Старший был седой, как могильный камень на мусульманском кладбище, высокий, жилистый, с длинными руками и длинными зубами. В его ухватках чувствовалась почти нечеловеческая сила и цепкость обезьяны.

Хороши были и эти двенадцать молодцов. На подбор! Из них можно было бы составить отличную разбойничью шайку. И когда они взялись за весла, я взглянул на них с полным доверием.

Пронзительно и дико затянули они унылый мотив. Молитва или песня? Судя по их нахмуренным, серьёзным лицам, это была молитва. Наконец, мне хотелось, чтобы эта была молитва, а не песня.

Двенадцать весел поднялись и впились в воду, как двенадцать змеиных жал. Громадная лодка сразу ожила и подалась вперёд, при сочувственных криках толпы, собравшейся на мокрой набережной.

Это было вовремя. Большая барка с апельсинами не посмела проскочить через буруны и возвращалась назад, уже наполовину залитая волнами. Но видели это лишь рулевой, да я, а гребцы сидели спиною.

Я сделал по их адресу презрительную гримасу, чтобы вызвать сочувствие в старике, но каменное обезьянье лицо осталось неподвижным. Глаза его сощуренные, как от бьющего в лицо солнца, зорко и хищно впились в гряду камней. Волны вздувались на них громадными белыми парусами и разбивались с ужасным шумом.

— Алла саид! Алла саид!

С оханьем и стонами гребцы издавали эти дикие горловые звуки, в такт с вонзающимися вёслами.

Буруны были всё ближе. Они как бы неслись нам навстречу живою, вставшею на дыбы сворой, с рёвом и оскаленными пастями, в которых клубилась бешеная слюна.

Волны поднимали и опускали барку, точно раскачивая её, чтобы сильнее, с размаху бросить в лязгающие челюсти смерти.

Проклятая барка с апельсинами попалась на глаза гребцам как раз в ту минуту, когда требовалось особенное самообладание. Это возвращение, видимо, сразу смутило их, и они, точно по уговору, с ненавистью взглянули на меня и старика и бросили несколько слов, вызвавших среди них замешательство на одно мгновение.