Страница 14 из 46
Анатолий перевёл дыхание.
— Но быть может ты думаешь, что у меня миллионы? — спросил он. — Это многие полагают. Судят потому, что за иные процессы я получат по двадцати, по тридцати тысяч. Но я всегда широко жил, никогда ни в чем себе не отказывал. Я никогда не был скуп и всегда с презрением смотрел на деньги. Откладывал то, что было лишнее. Мог бы отложить в пять, в десять раз больше, — но не отложил и не раскаиваюсь в этом.
Помощник прокурора крепко сжал губы.
— Я знаю, — продолжал Александр Дмитриевич, — вы, конечно, женитесь не на деньгах. Но я понимаю, что вы хотите знать, на что вы можете рассчитывать. Деньгами вам останется тысяч восемьдесят. Это всё-таки деньги. Потом у меня есть подмосковная дача, стоит она тысяч тридцать по меньшей мере. Всё, конечно, и деньги, и дачу, — я отдаю дочери, а её дело считаться с вами.
— Зачем вы мне всё это говорите? — спросил он.
— А чтоб не было потом разочарования. Ведь говорили, что у меня золотые россыпи. Вы могли рассчитывать на большее.
— Я рассчитываю только сам на себя, — сказал Анатолий.
Его лицо было бледно, мускул на щеке слегка играл. Он нервно постукивал пальцами по коленке.
— Я начал с того, что давал грошовые уроки, и жил на двадцать рублей в месяц, — проговорил Александр Дмитриевич. — Вы — всегда были обеспечены. У вас есть энергия, способности, путь перед вами лежит открытый. Присоедините к вашему состоянию мои сто тысяч, вам будет легче.
— У меня нет никакого состояния, — отрывисто возразил он.
— Но вы наследник ваших тёток?
— Я не жду их смерти.
— Я знаю. Тем не менее это так.
Анатолий быстро встал.
— Мне неприятен этот разговор, — сказал он. — Я удивляюсь, зачем вы его начали. Я ни одним звуком никогда не решился спросить даёте ли вы приданое или нет. Я полагаю, что это всё равно.
Александр Дмитриевич встретился с ним глазами.
— А я, представьте, думал, что вам это далеко не всё равно, — проговорил он. — Ну, рад, что ошибся, рад!
Анатолий пришёл к себе в номер не в духе… Алексея Ивановича всё ещё не было. Анатолий лёг на кушетку и уставился на потолок. За окном слышался шум городской жизни, кричали ослы, разносчики, гремели экипажи. Его раздражал этот неумолчный шум, как раздражал яркий, непривычный свет из окна. Рядом стояла коробка конфет; он машинально начал есть одну за другой. Лицо его было хмуро. У него сидела неотступно мысль: «А не отказаться ли?» Сегодня ему стало ясно, что он не любит эту белокурую голубоглазую девушку, с кротким милым лицом. Он ничего не ощутил, кроме жалости, увидя её. Но он решил, что возврата нет. Триста тысяч приданого освещали её таким мягким, успокаивающим светом. Но вдруг оказывается, что денег только восемьдесят, а не триста. Это раздражало его. В самом деле, — не отказаться ли?
Но нет, — уж поздно. Все знают. Тётки рады. Особенно младшая, Вероника, благоволит к его невесте. Тётки строго стоят за старые обычаи. Отречься от невесты с их точки зрения — позор. А между тем это такая чепуха и вздор. Правда, девушка доказала сегодня, как будто бы она любит его. И это вздор. За что ей любить его? Найдёт другого.
Он встал, подошёл к зеркалу и внимательно посмотрел на себя. Лицо его было красиво, черты лица правильны, глаза энергичны, смелы, почти нахальны. Лоб чистый, белый, высокий. Вся фигура с головы до пят гармонична. Ни одного диссонанса ни в галстуке, ни в запонках, ни в палевой жилетке. Он надел несколько набок лёгкую серенькую шляпу. В шляпе он был ещё интереснее. Ничего бьющего на эффект, актёрского, — все солидно, выглажено, вылощено. Да, это женщинам должно нравиться.
Он подошёл к окну, посмотрел на широкую панораму Стамбула и подумал:
— А и скука здесь, я думаю!
Он снял шляпу и опять лёг. Его не тянуло к невесте. Он не знал, о чем с ней говорить. Казалось, обо всём уже было переговорено ещё в Москве, и теперь все темы иссякли. Её видимо более всего интересовала болезнь отца. Её слезы сегодня утром гораздо более говорили о её горе, чем о радости свидания.
— Восемьдесят тысяч! Не Бог весть что. Какие-нибудь три тысячи двести в год по нынешним временам. Конечно, тётки тоже дадут что-нибудь: вероятно будут давать ежемесячную субсидию. Ещё есть жалованье — вот и всё. Нечего и думать ездить каждый год за границу. Вообще надо вести жизнь скромного буржуа и идти вперёд по чиновничьей лестнице, к сединам, звёздам, сенаторскому креслу. И только? И это всё?
Он пошёл бы и на это, будь у его жены связи. Но тут и этого нет. Неслышно ни о каких влиятельных родных. Значит, с момента свадьбы он закабаляет себя для домашней жизни, — и чего доброго тормозит свой ход по службе. Во имя чего же он сажает себя в эту тесную клетку? Кому это нужно? Ей всегда найдётся жених, который будет её и любить, и ценить, которому будут нравиться эти золотисто-пепельные волосы и нежная атласистая кожа на щеках и на шее. А ему не нравился никогда подобный жанр женщин. Та гувернантка, что была сегодня на пароходе — куда лучше. В той есть огонь, — вероятно, она способна на ревность, на страсть.
Пришёл лакей звать его ко второму завтраку. Он спустился вниз, в большую столовую. Там уже был Александр Дмитриевич с дочерью. Против них сидел бухгалтер, — весь опалённый солнцем, но сияющий счастьем и довольством. Он рассказывал о своём посещении Софии и весь дрожал от избытка счастья.
— Неужели интересно? — спросил Анатолий, садясь и затыкая себе за воротничок салфетку. — Сознайтесь, вы притворяетесь?
— Притворяетесь вы! — крикнул Алексей Иванович. — Это вы притворяетесь, что вы — человек. А вы из жёваной бумаги сделаны.
Анатолий вспыхнул.
— Мне кажется, ваша выходка неуместна, — проговорил он.
— А ваша уместна? Уместно говорить, что я притворяюсь, когда то ощущение, которое охватило меня… Вы не русский, если не понимаете меня… Я почувствовал то, что чувствовали славяне, когда пришли сюда от князя Владимира.
— Ага! ага! — подхватил Александр Дмитриевич. — Послы Володимировы! Помню: «всяк человек, аще вкусит сладка, последи горести не приемлет».
Он поднял голову и с гордостью оглянулся на дочь.
— Помню ещё, помню, — с радостной улыбкой говорил он. — Цитировал не раз. «Аще бы лих закон Грецкий, не бы прияла баба твоя Ольга, яже бе мудрейша всех человек».
Он пододвинул бокал и сказал дочери:
— Налей мне глотка два, — сегодня можно.
— Вот вы меня понимаете, — с восторгом заговорил Алексей Иванович. — Вы понимаете, что охватило меня, когда я вошёл в этот храм, — в этот дивный, небывалый храм. Когда я увидел этот купол, и этот свет — спокойный тихий, матовый, серебристый, — меня так и схватило за душу, и тут я понял, я понял этих самых славянских послов, этих диких скифов, которые не знали — на земле ли они или на небе…
Голос Алексея Ивановича задрожал, он наскоро смахнул слезы.
— Ха-ха, — сказал Анатолий, — да вы, кажется плачете?
— Плачу, плачу! — вдруг с ожесточением заговорил бухгалтер. — И если б вы знали, какое счастье так плакать! Мне сорок лет, но я душою молод, как гимназист.
— И гордитесь этим?
— И горжусь.
— И гордитесь, — подхватил Александр Дмитриевич. — Я начинаю сожалеть, что не был с вами.
— Так поедем сейчас? Я каждый день буду туда ходить. Там каждый камень мне священ. Мне всё равно, что это — мечеть и что там голосят турки. Я знаю, что это храм Бога, что здесь сходит сила небесная на всех без изъятия, — и на меня, и на магометанина, и что, выйдя отсюда, я не могу не любить людей.
Он бросил свою салфетку. Лицо его было одушевлено, глаза горели, ноздри раздувались. Ничего смешного не было в его курчавой голове на тонкой, длинной шее. Наташа с удивлением смотрела на него.
— Чокнемтесь, — сказал ему Александр Дмитриевич. — Чокнемтесь за молодость чувств, за свежесть впечатлений.
Он залпом выпил свой стакан и обратился к Анатолию.
— А ты — бальзамированный, — сказал он, добродушно опуская руку на его плечо.