Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 146

Получение у полицейских властей разрешения на отправку гроба с Тропецким в Париж заняло у меня практически целую неделю. Если бы не связи — мне пришлось хоронить Тропецкого в Берлине, как в первый же день посоветовал мне полицейский офицер. Однако времени даром я не терял — в течение этой недели, словно повинуясь неведомым посторонним приказам, я начал приводить в порядок и готовить к передаче свои многочисленные берлинские дела. Чтобы отогнать нехорошие мысли о «чорном человеке», которые с учащающейся регулярностью продолжали меня посещать, я решил, что всё дело — в моей несчастной фамилии. В самом деле: разве Фатов и Fatum — не роковое ли созвучие?

26/VIII-1941

Наконец, формальности были улажены, мне вернули паспорт со всеми печатями, а грузчики Темпельхофа получили разрешение подкатить тележку с гробом Тропецкого к борту пассажирского «Юнкерса», отправляющегося в Париж. Неожиданно я столкнулся с категорическим отказом пилота погрузить гроб в почтовый отсек. Чтобы не откладывать свой рейс и не ввязываться в оформление отдельного грузового перелёта, мне пришлось срочно оплачивать четыре дополнительных кресла — их выделили в хвосте самолёта, отгородили ширмой от остальной кабины и в проходе между ними поставили наглухо запаянный и опечатанный пограничной службой жестяной контейнер, ставший для моего товарища последним пристанищем.

Воздушная дорога до Парижа заняла почти пять часов, которые лично для меня пролетели совершенно незаметно — уподобившись лермонтовскому демону, я с бесстрастным упоением следил за облаками, наблюдал за медленным смещением под самолётным крылом альпийских склонов и лугов и почти не задумывался о вещах практичных и приземлённых. Разговоры соседей по кабине, детский смех и даже замечательные доминиканские сигары, которые от имени капитана разносили всем желающим покурить, не могли отвлечь меня от молчаливого созерцания.

Такое же отрешённое настроение сопровождало меня и на французской земле, на недлинном пути от аэродрома Вильнёв-Орли до православной часовни на кладбище в Сент-Женевьев. Если бы ещё в Берлине я не договорился о выделении мне для этой цели военного грузовика, то не знаю, сумел бы я доставить гроб с Тропецким к месту погребения — почти все частные авто во Франции были реквизированы для нужд войны, и мне пришлось бы сходить с ума в поисках грузового такси. В этом случае, возможно, я смог бы вернуться в своё прежнее активное и деятельностное состояние — однако всё обошлось.

27/VIII-1941

Я скоротал ночь в местном русском пансионе, утром следующего дня состоялось отпевание. Несмотря на то что я известил о кончине Тропецкого телеграммой по его парижскому адресу и сообщил по телефону нескольким общим знакомым, помимо меня проститься с ним пришли лишь две незнакомые старушки и какой-то юноша. Кем именно он приходился погибшему — племянником, необъявленным сыном или, быть может, его прислал проститься вместо себя кто-то из уже немощных ветеранов — для меня так и осталось неведомым.

Стоя во время отпевания с зажжённой свечёй, я заметил несколько недоумённых взглядов, брошенных в мою сторону, поскольку я ни разу не перекрестился. Я поступил так совершенно осознанно, поскольку не желал лицемерить и возносить моление о человеке, жизни которого я собственноручно положил конец. Да и я не считал свой поступок грехом, поскольку поступил подобным образом в ответ на предложенный мне безвариантный план собственной погибели. В то же время прощание с Тропецким вызывало скорбь и всеохватывающее чувство жалости — к нему ли, к себе — я не знаю, и это чувство, горевшее во мне ровным и болезненным огнём, было по-настоящему искренним и глубоким.





Разумеется, первую горсть земли в могилу Тропецкого пришлось бросить мне, и в этот момент я осознал, что вместе с ним я хороню и свою прежнюю жизнь. Как ни странно, мысль об этом приободрила меня, поскольку за исключением давно забытых за ненужностью идиллических воспоминаний детства всего остального в моей почти полувековой жизни мне было нисколько не жаль. Ибо как можно жалеть время, в течение которого в моей жизни постоянно шла война — даже когда пушки молчали! На войне же, как известно, люди отнюдь не живут, а принимают и исполняют некие решения, замысел которых для абсолютного большинства лежит за пределами их разумения. И поскольку от любых подобных решений так или иначе погибают люди, то только безответный рядовой, не имеющий права отдать даже никчемную команду, может по праву считаться абсолютно ни в чём не виноватым и даже святым.

Я же, бывший вольноопределяющийся, разумеется рядовым не являюсь, и поэтому должен разделять всеобщее для войны бремя ответственности за вынужденное пресечение чужих жизней.

Действительно, говоря военным языком, моё роковое решение, принятое и исполненное в филармоническом кафе, являлось тактической реакцией на действие пусть и союзной силы, но из-за необдуманности и чрезмерной самоуверенности поставившей меня в положение гарантированного разгрома. Что ещё мне оставалось? В конце концов, если приказ на действия в рамках изложенного Тропецким плана я бы получил от некого третьего лица, имевшего верховенство над нами обоими, — то безусловно я бы подчинился и исполнил этот приказ до последней запятой.

Роковой ошибкой Тропецкого явилось то, что он — при всей хитроумно продуманной безвариантности для меня своего предложения — решил обратиться ко мне как к равному, «сыграть в демократию». Демократию же на фронте мы все проходили летом семнадцатого и ему ли было не знать, к чему она приводит! Тем более что под Новороссийском его голос не дрогнул, когда во имя «высших задач» он отдавал калмыцкому полку приказ умереть под штыками и шашками красных отрядов. Точно так же в этот раз поступил и я. Ведь если рассуждать предельно откровенно, то подчинённые Тропецкого, все как один, тогда погибли во имя того, чтобы он спокойно и безопасно вывез за границу добытые бог весть где сведения о спрятанных в Швейцарии царских векселях. Кстати — несчастный Гужон, возможно, тоже лишился жизни во имя того же самого, неплохо бы это проверить… Так или иначе, но эти векселя с военной точки зрения обладают ценностью не большей, чем какая-нибудь сопочка по левому флангу, ради которой командиры без разбора бросают на пулемёты целые дивизии, и потому в контексте военных законов Тропецкий действовал правильно и рационально.

Ну а я — я поступил точно так же. План Тропецкого помирить с помощью денег сцепившихся в смертельной схватке Германию и Россию, а затем раздавить Англию и установить финансовую власть над миром — не просто идиотизм, а стратегически убийственное для нас обоих решение. Посему, обнародовав его, он не оставил мне другого выбора. А ведь разумные варианты имелись, и их как минимум было два: первый — вернуть векселя в Россию, второй — продать их тем же англосаксам. Так что теперь, по-видимому, мне самому придётся с дальнейшими вариантами действий определяться. Грустно то, что вернуться к прежнему состоянию у меня уже не выйдет — переданная мне тайна будет сжигать меня изнутри, покуда я не расстанусь с ней.

А коль скоро так — то предсмертные откровения Тропецкого были отнюдь не благородным поступком по отношению к своему потаённому убийце. Возможно, что на смертном одре тайна моего поступка приоткрылась ему и он поступил совершенно расчётливо и жестоко, переложив на меня проклятье своего знания. Что ж! В любом случае он успел очистить свою душу и теперь сможет предстать перед Богом в той наивной прежней чистоте, которая столь поразила меня в нём в его последние минуты.

Последняя мысль посетила меня уже после кладбища, по дороге к пансиону, и была столь убедительна и сильна в своей очевидности, что я пожалел, что во время отпевания сохранял за собой чувство вины и не пожелал осениться. Чтобы исправить этот недочёт, я остановился и принялся искать глазами какой-нибудь церковный купол с крестом. Ничего, правда, не обнаружив, я повернулся в направлении, в котором должен был находиться погост, трижды покрестился на небо и поклонился в землю.