Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 39



— Это здорово! — сказал Буратино, повернулся на живот и стал разглядывать хмурого лесного клопа, который жрал травинку у него перед носом.

Клопу было три недели, Буратино — три года. А по вечному небу плыло и плыло облако, которому суждено было пережить их обоих, которое стало свидетелем, и пролилось потом слезами, и исчезло к вечеру в темной дали, там, где не знают о здешних бедах, где не таскают плеток и не рубят деревьев...

...Пьеро вернулся через месяц небритый и тощий под руку с фарфоровой бабой, у которой не было лица. Она была нема и глуха, ничего не просила и могла только сидеть и плясать. Пьеро часами баюкал ее на коленях, целовал потрескавшиеся ладошки и что-то шептал туда, где некогда торчало ухо. Он был счастлив. Иногда вечером к паре подсаживался Артемон, совал Пьеро кулек с финиками, тот предлагал подруге, и все трое молча жевали. И плевали косточки на пол. В щель которого провалился давно забытый всеми тяжелый желтенький ключик. Пьеро подобрал его на поле боя и носил как память до тех пор, пока не прохудился его единственный карман. А как только карман был зашит, Пьеро кинулся целовать руки своей умелице, и больше уже не вспоминал о том, что было до того, как они встретились снова. 

УТРО ДЕРЕВЯННОГО ЧЕЛОВЕЧКА

Буратино восстал из праха, в котором спал, умылся, почистил зуб и проснулся. Было раннее утро. Мальвина постанывала во прахе, ей снились Карабас в пимах с плеткой и все восемь видов надругательства над фарфоровой куклой. Почесывая гвоздь, Буратино приблизился к окну и попытался в него выглянуть. Тяжелые плотные шторы не позволили это сделать. «Курва», — подумал Буратино о жене и раскрыл пасть.

— Курва! — послышалось из раскрытой пасти. — Завтракать!

Сразу употребив оба слова, какие знал, Буратино надолго замолчал.

Вспомнив о желании, которое томило его уже неделю, он подошел к висящему на стене портрету отца и уставился на него единственным, оставшимся после ремонта глазом. «Не похож», — хотел было подумать Буратино, но не смог. Думать ему было нечем и до ремонта. А после того как по его деревянной голове прошелся наждачный круг, да после тройной лакировки, да после удаления носа некогда заводной и буйный мальчишка потерял всякий интерес к движущимся предметам и часами лежал на лавке, слушая, как потрескивают в камине его единокровные братья. Много лет тому назад они с Мальвиной прижили каких-то детей, которые никогда не просили есть, не орали, не плакали, а торчали на полке в виде вставленных одна в другую пузатых девчонок. Кроме изредка заходивших иностранцев, ими никто не интересовался. Продавать их Буратино не стал, так как не видел никакого смысла в металлических кружочках, а сжечь в камине не позволила Мальвина. Не то чтобы она чувствовала себя матерью, не то чтобы запас дров был очень велик, но она била Буратино головой о стену до тех пор, пока у того не пропали всякие намерения. После этого был ремонт. Карабас запросил неимоверные деньги — Мальвина поняла только, что это больше, чем стоит новый деревянный человечек, поэтому ремонт был сделан на скорую руку Артемоном. Из-за слегка врожденного и очень приобретенного алкоголизма руки Артемона дрожали, так что отремонтированный Буратино получился безносым, одноглазым и вдвое меньшим.

— Это ничего... — впадая в запой, успел пробормотать Артемон. — Жаль только, рога не смог приспособить...

В спальном углу закряхтели, поднялась пыль. Обернув лысую голову вафельным полотенцем, Мальвина встала и тут же села. Она всегда садилась тут же, это была ее особенность, которой она не то чтобы гордилась, но во всяком случае не стеснялась. Все-таки годы брали свое, путь от кровати к приседанию, становясь все короче, сократился до минимума. Годы взяли свое... Уже мало кто помнил время, когда... Когда Буратино, еще молодой и крикливый, вел под жестяной венец румяную звонкоголовую невесту с неотбитыми ушами и фабричной прической; когда Артемон надирался до изумления не водкой, а квасом; когда почтенный Карабас действительно был почтенным; когда еще ходил на свободе Базилио; когда уже и в то время немолодой Джузеппе был в состоянии спереть у Карло часы... Все обрушилось и пришло в упадок с кончиной старого Карло. Портрет, засиженный единственной на всю квартиру и вечно голодной мухой, тоже обветшал и готовился к смерти.

— От Тортиллы письмо пришло! — вспомнив, сказала Мальвина не столько мужу, сколько портрету свекра. Муж внимательно слушал треск пламени. — Пишет, что лягушек с самолета какой-то гадостью траванули, они озверели и у водозабора Дуремара отлупили. Пишет, что и сама немного съехала. И Дуремара тоже лупила.

— Завтракать! — крикнул в камин Буратино. Гвоздь его нагрелся и пробудил желание, которое голова интерпретировала по-своему. — Завтракать, курва!

— А еще пишет, что Алиса на базаре с цыганами полаялась и весь доход потеряла, а подписка о невыезде еще действует, и она обнищала совсем, наперстки продала, карты продала, а в дом престарелых идти не хочет. Базилио после отсидки ее там как пить дать накроет...

Закипая бешенством, деревянный человечек развернулся вместе со стулом и крикнул так, как кричал очень редко. Без слов, без букв, широко раскрыв пасть, которая требовала пищи.

— Несу, — сказала его фарфоровая подруга и насыпала в тарелку опилок.

Она встала и, скрипя, пошла к мужу.

Было раннее утро. Довольно позднее для старого деревянного человечка и его фарфоровой подруги. 

КОМАНДА МОЛОДОСТИ НАШЕЙ

И настал час. И выстроились вдоль забора титьки.





— Титьки! — крикнул я, стоя на крыльце во всем новом, теребя портупею, блестя сапогами.

— Мы! — ответили они хором, хорошо ответили, дружно, писклявых не было, басистых тоже.

— Сделаем? — спросил я, наклонив голову, подставив ладонь к уху, блестя сапогами.

— Как скажешь! — рявкнули они, нежно рявкнули, любяще, никто душой не кривил.

— Не посрамим? — спросил я для порядку, как обычно, по привычке, сам весь в ремнях.

— Да ни за как! — ответили они, душистые, молодые, в ночнушках, бывалые.

И мы с песней отбыли на сеновал! 

ОПРЕДЕЛЕНИЯ

КТО ЕСТЬ ХУ

Русские — алкоголики. Они на водку променяют родную мать, водку променяют на самогон, нажрутся и пойдут требовать назад мать, которую пьяные очень любят.

Хохлы — хитрые. Они жрут сало, а мясо продают на базаре, а на вырученные деньги заводят новых свиней и живут счастливо, набитые и окруженные сплошным салом.

Евреи — подлые. Они покупают у русских родную мать, сводят ей татуировки, бреют ноги, вставляют зубы, продают модельному агентству как новую, а на вырученную разницу спаивают других русских.

Немцы — тупые. Они выходят колоннами из Берлина, идут куда-нибудь воевать, получают в репу, теряют разум и все оставшееся время тихо клеят коробочки на колесиках.

Американцы — идиоты. У них на флаге прапорские звезды и пешеходная зебра, но они считают себя крутыми и стреляют во все, что не движется к демократии.

Чукчи — клоуны. Они верят в то, что после смерти каждый из них станет героем отдельного анекдота, и в то, что избраться губернатором Чукотки Абрамовичу помог циркониевый браслет.

Корейцы — чудовища. Их любимое блюдо — шашлык из трех щеночков, политый слезками их хозяев, а любимое имя — Ким Ням Гав.

Молдаване — никто. Они считают себя румынами, которые считают себя римлянами, которые давным-давно вымерли.

Белорусы — ненормальные. Они стукаются на Пасху картошкой, стонут под игом от наслаждения и из любых предложенных им предметов стараются выбрать что-нибудь лысое и усатое.