Страница 19 из 23
– Это мне? – спрашивает она, указывая на чашку.
На лице Дуга на секунду появляется выражение недоумения, но затем он понимает, что именно имеет в виду жена.
– Да, конечно, – он вручает ей кофе. По тому, как Элеонора держит чашку, Скотт понимает, что она почти пустая, и замечает, как на лицо женщины ложится тень печали. Дуг обходит кровать мальчика и останавливается рядом с супругой. Скотт чувствует, что от него пахнет алкоголем.
– Как пациент? – интересуется Дуг.
– Хорошо, – отвечает Элеонора. – Он поспал.
Глядя на спину Дуга, Скотт размышляет о том, сколько денег может достаться мальчику в наследство. Пять миллионов долларов? Пятьдесят? Его отец руководил телевизионной империей и летал на частных самолетах. Родители ребенка наверняка богаты.
В это время Дуг, засопев, поддергивает штаны, затем лезет в карман и достает оттуда маленькую игрушечную машинку. На ней еще сохранилась наклейка с ценой.
– Вот, держи, боец, – говорит он. – Это тебе.
«В море полно акул», – думает Скотт, глядя, как мальчик протягивает руку и берет игрушку.
В палату входит доктор Глэбман. Его очки подняты на лоб. Из кармана халата торчит ярко-желтый банан.
– Ну что, ты готов отправиться домой? – спрашивает он ребенка.
Скотт и мальчик одеваются. Придерживая одной рукой голубые мешковатые штаны от больничной униформы, Скотт неловко просовывает в них ноги. Медсестра помогает ему продеть левую руку в рукав куртки. В этот момент лицо Скотта искажает гримаса боли. Когда он выходит из ванной, Джей-Джей уже полностью одет и ждет его, сидя в кресле-каталке.
– Я дам вам имя и телефон детского психиатра, – тихо говорит доктор, обращаясь к Элеоноре и стараясь, чтобы ребенок его не услышал. – Он специализируется на случаях, связанных с посттравматическим стрессом.
– Вообще-то мы живем не в этом городе, – уточняет Дуг.
Элеонора бросает на него неприязненный взгляд.
– Разумеется, я позвоню ему сегодня же, – обещает она и берет у врача визитку.
Скотт пересекает комнату, опускается на колени рядом с Джей-Джеем и говорит:
– Все будет хорошо.
Ребенок качает головой, в его глазах появляются слезы.
– Я буду к тебе приезжать, – успокаивает Скотт. – Я оставлю твоей тете свой телефон, так что ты сможешь мне звонить. Ладно?
Мальчик отводит взгляд.
Скотт легонько притрагивается к его крошечной руке, не зная, что делать дальше. У него никогда не было ни детей, ни племянников, ни крестников. Он даже не уверен, что дети говорят на том же языке, что и взрослые. Постояв на коленях еще несколько секунд, Скотт поднимается и вручает Элеоноре листок бумаги с номером своего телефона.
– Серьезно, звоните в любое время, – предлагает он. – Не знаю, правда, чем я могу помочь, но… Если мальчик захочет поговорить или если вы…
Дуг забирает листок у жены, складывает его и сует в задний карман.
– Звучит неплохо, мужик, – отмечает он.
Скотт еще некоторое время стоит неподвижно, переводя взгляд с Элеоноры на ребенка, затем на Дуга. Это один из тех моментов, когда человеку кажется, будто он переходит какой-то рубеж и потому должен сказать или сделать нечто особенное – но не знает, что именно. Нужные слова приходят только потом, когда уже поздно. Скотт, как всегда в таких случаях, ощущает лишь острое чувство неловкости и, чтобы преодолеть его, крепко стискивает зубы.
– Ну ладно, – произносит он наконец и направляется к двери. Он искренне полагает, что уйти, оставив мальчика с родственниками, будет с его стороны самым лучшим и правильным. Однако, когда он шагает через порог, две маленькие руки вцепляются в его ноги. Повернувшись, Скотт смотрит на мальчика, прижавшегося к нему.
В коридоре и холле полно народу – пациентов и посетителей, врачей и медсестер. Скотт сначала кладет ладонь на голову мальчика, а потом поднимает его на руки. Ребенок обвивает руками его шею. Скотт отчаянно моргает, борясь с подступающими слезами.
– Не забывай, – шепчет он мальчику на ухо. – Ты настоящий герой.
Он еще какое-то время держит ребенка на руках, затем возвращается в палату и сажает его в кресло-каталку. Скотт чувствует на себе взгляды Элеоноры и Дуга, но смотрит только на мальчика.
– Никогда не сдавайся, – говорит он.
Затем поворачивается и выходит в коридор.
В молодости его увлечение живописью было настолько сильным, что Скотт не замечал практически ничего вокруг. Часто казалось, что он живет в подводном мире. У него даже часто ломило уши – точно так же, как под водой. Цвета казались ему ярче, свет, словно преломляясь в водяной толще, рябил и рассыпался серебром, как лучи солнца в волнах. Он впервые стал участником групповой выставки, когда ему было двадцать шесть. Его первый индивидуальный показ картин состоялся, когда Скотту исполнилось тридцать. Каждый цент, который ему удавалось заработать, он тратил на холст и краски.
В какой-то момент Скотт перестал заниматься плаванием. Ему предстояло завоевывать симпатии владельцев картинных галерей, чтобы его работы выставлялись. К тому же вокруг находилось много весьма соблазнительных девушек, а Скотт был молодым, высоким, зеленоглазым мужчиной с заразительной улыбкой. Конечно, среди окружающих его особ встречались и те, кто готовы были угостить завтраком или предоставить ему крышу над головой – пусть и на несколько дней. Тогда это в значительной мере компенсировало очевидное – его картины, хотя они и были хороши, увы, нельзя было назвать выдающимися. Глядя на них, специалисты видели, что у автора есть потенциал, некая самобытность. Однако чего-то в работах Скотта все же не хватало.
Годы между тем шли. Больших, заметных индивидуальных выставок не было, как и нашумевших покупок работ Скотта музеями или частными коллекционерами. До участия в биеннале в Германии и грантов для особо одаренных художников дело тоже не доходило. Скотту исполнилось тридцать пять. Однажды на вечеринке, посвященной первой индивидуальной выставке художника, который был на пять лет моложе его, Скотт вдруг осознал, что он так и не стал заметной фигурой в живописи. И, наверное, уже не сможет. Успех обошел его стороной.
Скотт понял, что оказался посредственным, заурядным мастером и останется таким навсегда. Вечеринки были все такими же веселыми и изобильными, женщины вокруг красивыми и соблазнительными, но сам Скотт ощутил совершенно отчетливо, что уже не тот, как раньше. Его связи с женщинами стали короткими и больше не приносили радости. Чтобы хоть немного забыться, Скотт стал пить. Сидя в своей студии, он часами пристально смотрел на чистый холст, надеясь, что в его голове возникнут нужные образы, благодаря которым он сможет преодолеть застой.
Но этого не происходило.
Однажды утром он проснулся сорокалетним мужчиной с изъеденным алкоголем нутром и дряблым, опухшим лицом. К этому времени Скотт успел жениться и развестись, предпринял несколько попыток преодолеть свое пристрастие к выпивке – но всякий раз проигрывал в этой борьбе. В то утро Скотт окончательно пришел к неприятному для себя выводу. Когда-то он был молодым, сильным, подающим надежды, но затем незаметно для него самого жизнь прошла, а ему так и не удалось добиться того, к чему стремился. Не исключено, что он был обречен на подобный исход с самого начала. Скотт тогда попытался представить, что могли бы написать о нем в некрологе по случаю его смерти. «Скотт Бэрроуз, талантливый гуляка-художник, который так и не смог оправдать возлагавшихся на него ожиданий и в итоге превратился из жизнелюба в мрачного затворника». Впрочем, он тут же одернул самого себя. К чему заниматься самообманом? Ясно, что по поводу его смерти никакого некролога не будет. Его кончина ни для кого не станет событием – ее просто не заметят.
В следующий раз нечто подобное случилось с ним после затянувшейся на целую неделю вечеринки, проходившей в доме одного из более удачливых коллег. Скотт пришел в себя, лежа лицом вниз на полу в гостиной. Ему было сорок шесть лет. За окном начинался рассвет. С трудом поднявшись на ноги, Скотт, спотыкаясь, вышел во внутренний двор. Голова болезненно пульсировала, в пересохшем рту стоял отвратительный вкус. Щурясь от лучей восходящего солнца, он прикрыл глаза рукой, словно козырьком. На него снова беспощадно обрушилось ощущение полного жизненного фиаско.