Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 23

– Армия там…

– Армия, – я задумываюсь, это единственный козырь, который он до сих пор смог назвать. – Да, в Америке не призывают в армию. А ты почему не служил в армии?

– Я в институте учился. Меня отмазали. Но всех же не отмажешь.

– И дети бы в институте учились. И их бы тоже отмазали. Не убедительно для меня, уехать из страны, чтобы твои дети, которых еще даже в помине нет на свете, через сто лет не служили в армии. Да, может, к тому времени уже вообще все изменится! Может, уже и не будут призывать в армию!

– В той стране никогда ни-че-го не изменится! – говорит Леня, чеканя слова.

Так Леня и не смог сказать ничего убедительного, веского. Он остался при своем убеждении, что из Союза нужно было бежать что есть мочи в Америку, а я при своем: что эмиграция из Союза в Америку это маразм.

И все-таки, зачем он приехал в Америку? Зачем приехали сотни тысяч других людей? Почему меня их доводы не убеждают? Такое ощущение, что они все что-то знают, но объяснить не могут…

Однажды Леня задал мне очень интересный вопрос.

– Почему ты так сильно хочешь чувствовать себя частью русской культуры? Ты не мыслишь себя вне русской культуры, но ведь ты – еврейка! Смешно выглядит лисенок, воображающий себя волчонком. Сколько бы ты ни ощущала себя волчонком, они четко чувствуют, что ты все-таки лисенок и никогда не признают тебя своей.

То же самое много раз говорил мне папа.

Я задумалась. Действительно… Логичный вопрос. Ведь я еврейка.

Непонятно почему (и я ничего не могу с этим поделать!) во мне плотно сидит ощущение своей принадлежности именно к русской культуре, ни к какой другой. Возможно, это потому, что я в ней выросла.

– Тебе же всего шестнадцать лет! – говорит мне Леня.

– А ты хоть убей, я чувствую, что я навеки, безнадежно русская…

Глава третья

Март – июнь 1981 г.

Наши новые соседи. Галя и Коля – бывшие москвичи. Он работал таксистом, она «бьютишен». Что означало сие красивое слово? Это чистка лица от угрей, прыщей и т. д. Каждый день, на рассвете, она уезжала в Манхэттен на работу. До работы ехать полтора часа, назад – столько же. Три часа на дорогу – это само по себе уже минирабочий день. Когда уходил и приходил Коля, никто не видел, – все в это время спали. Таксисты в Нью-Йорке, говорят, работают по 18 часов в сутки, такой у них график.

– А разве возможно работать по восемнадцать часов в сутки?! – удивлялись мы.

– Как, видите, возможно! – говорили Галя и Коля. – Это Америка! Здесь приходится пахать.

Папа сразу невзлюбил эту пару за то, что они много жаловались.

– Это агенты КГБ, – сказал он. – Их сюда прислали, чтобы создавать моральную панику, это их работа – внушать таким, как вы, что здесь плохо, что здесь ужасно!

Никто, конечно, папе не верил. Другие соседи, из квартиры 5N, – тетя Циля и двое ее сыновей с женами – все как один, кроме тети Цили, компьютер-программисты.

– Закончишь шестимесячные курсы – и сразу на тридцать тысяч в год можно устроиться! – советовали они мне. – Ты школу хоть успела закончить?

Школу окончить я не успела, но мама с папой позаботились о том, чтобы я сдала все экзамены досрочно и получила аттестат зрелости. Оставалось каких-то два месяца с хвостиком. Впереди были контрольные по всем предметам в конце четверти, а потом выпускные экзамены. Все это, а также долгожданный выпускной вечер и торжественный «последний звонок» я уже не увидела. В конце мая, когда мои одноклассники вовсю готовились к выпускным экзаменам в школе и уже рассылали документы, чтобы поступать в вузы, я вместе со всей своей семьей навсегда покинула страну.

Папа смеется, что я каждый раз плачу, вспоминая об этом, как маленькая.

– Для тебя, что важней: твоя дальнейшая жизнь или выпускной вечер? – не понимает он.

Десятилетний процесс школьной жизни был грубо разрушен буквально за три минуты до того, как я должна была торжественно поставить точку, определяющую завершение эпохи, от которой должна была начаться новая веха. Кульминации не было. Все было смазано и смято. Вы когда-нибудь двигались к чему-то долго-долго? Попробуйте оборвать процесс за три минуты до финиша, как если бы его и вовсе не было. Увидите, что это за чувство. Похоже, десять лет советской школы теперь мне и вовсе не пригодятся: здесь никому не нужны ни русский язык, ни литература, ни уж тем более история СССР и ВЛКСМ. А чтобы пойти на шестимесячные курсы программистов, можно было так и не стараться десять лет в школе.

– Спасибо, программирование не для меня, – отвечала я.

– Не-е-е… – смеясь говорила мама. – Это у нас Лев Толстой. Она хочет быть писа-а-телем.

– Ке-е-е-ем?! – переспрашивали они, все, как по команде перекашивая лица.

– Писателем, – спокойно и гордо поясняла я. – Что тут такого сверхъестественного, чтобы так корчиться?

– Пи-са-те-лем?!! Это тебе что здесь, Советский Союз? Ты эти просоветские штучки, девочка, оставь! – и, теряя ко мне интерес, они уходили.

– Она еще ребенок! – оправдывалась за меня мама, как будто в моем желании стать писателем было что-то постыдное.

Странное дело, когда в Союзе я говорила, что хочу поступать в МГУ на факультет журналистики, а потом писать художественную прозу, ни у кого, даже у самых простых людей, это не вызывало отрицательных эмоций. Все – от нашей школьной технички тети Поли до алкаша-соседа Миколки – относились к такому выбору с почтением. Как о чем-то достойном и важном говорили: «О-о! Писателем!» Здесь же все как один переполнялись неприязнью и презрением, как только слышали слово «писатель».

За углом, в маленькой парикмахерской, работали тоже «русские», муж и жена. Она маникюрша, а он парикмахер, Мила и Сеня. Всякий день и по сегодня, если вы выйдете на угол Авеню Эн и Кони-Айленд, за стеклом парикмахерской вы увидите, как Мила сидит у своей стойки и пилит ногти очередному клиенту, а ее муж Сеня стрижет кого-то. Мила тоже отнеслась к нашей семье дружелюбно, даже подарила нам набор старых вилок и ножей.

– Когда мы сюда приехали, нам эти вилки подарила синагога, – рассказывала она, – сейчас мы уже встали на ноги, и я дарю их вам.

Все нам что-нибудь дарили. Кто кастрюлю, кто простыни, кто ночник. Вещи были старые, но пригодные, и все говорили при этом одно и то же:

– Все понимают, это эмиграция. Здесь все через это проходят. Ничего в этом зазорного нет. Пройдет время – и вы встанете на ноги.

Когда же Мила узнала, что я собираюсь стать писателем, лицо ее стало таким насмешливо-презрительным, что мне захотелось ударить ее. И эта туда же! Сама от восхода до заката ногти пилит – высшая степень интеллектуального труда! И она надо мной смеется!

– Опустись на землю, девочка! – сказала она мне. – Каким писателем?! Здесь Америка! Это тебе не Советский Союз. Ты бы себе что-нибудь попрактичнее придумала. Вот как я, например: закончишь двухмесячные курсы, устроишься в какой-нибудь престижный салон маникюрщицей или, если хочешь, можешь дамским мастером. Ты молодая, тебя всюду возьмут. Ты даже в Манхэттене можешь устроиться.

Позже я уже не спешила что-либо говорить о себе людям, все больше уклонялась от ответа на вопрос, кем я хочу стать, или мычала что-то вроде того, будто я еще не решила.

Мне неприятны были насмешливые взгляды окружающих и то отчуждение, которое вызывала здесь моя будущая профессия; я научилась ее скрывать. Но моя позиция была непоколебимой. Даже если бы они все пригрозили расстрелять меня, я все равно не стала бы ни программировать, ни пилить ногти, ни делать что-либо другое на свете, кроме как писать. Единственный компромисс – это институт кинематографии. Я могла бы стать кинорежиссером, при этом все же не прекращая писать. Писателя во мне можно убить, только если убить меня.

Из русских соседей были еще Слободкины: муж, жена и двое взрослых детей, все как один – программисты. Дядя Денис с женой, очень пожилая пара – пенсионеры. Он, родом из Осетии (это у нас, на Кавказе), приехал в Америку после Великой Отечественной войны. Попав в плен к фашистам, каким-то чудом дядя Денис освободился, а потом решил не возвращаться на родину: боялся, что расстреляют как врага народа. Долго скитался по миру, женился в Турции на турчанке.