Страница 13 из 19
В Спасское я приехал среди дня. Оно было недалеко от почтовой станции Чернь.
Не знаю – был ли доволен Тургенев моим непрошеным посещением, но принял он меня очень любезно. Жил он тогда в довольно просторном флигеле, а в большом доме жил управляющий его имением Тютчев с семьей своей. Тургенев ходил к ним обедать и пить вечерний чай. Меня он поместил у себя во флигеле. Не помню, наверное, сколько дней я у него пробыл, три-четыре или даже пять; помню только, что мне сначала было очень приятно[11]…
III
Роман свой «Булавинский завод» я очень скоро тоже перерос и не мог его продолжать, хотя и несколько раз принимался за него впоследствии, воображая от времени до времени, что он хорош. Понятно, что Тургенев при виде двадцатилетнего юноши хвалил его задатки, но сам я очень был рад после, что «Булавинский завод» не напечатался.
Я думаю, что в развитии каждого художника бывают попеременные искажения и возрождения. После 52-го года именно, я думаю, на меня нашел период искажения. Меня ничто не удовлетворяло в моем творчестве. Раз излив свои страдания и свои мечты об успокоении, я уже не знал, что бы мне выдумать поглубже, позамысловатее. Вероятно, и влияние реальной науки было здесь очень сильно. Я искал – то каких-то необычайно тонких и глубоких открытий в искусстве, какой-то микроскопической и философской бездонности; то гнался за слишком уже яркой образностью и картинностью. Вкус теоретический у меня развивался; я много читал хорошего тогда в свободные минуты; но творчество положительно дремало.
Были на это, конечно, и личные причины в самой жизни. Положение мое было лучше; я жил почти один и очень хорошо; но я был влюблен и был любим; любовь эта, очень продолжительная и серьезная, поглощала у меня много времени и сверх того я стал больше заниматься медициной.
Тургенев, который видался со мной раза два в год до самой Крымской войны, часто повторял мне, чтобы я не спешил печатать, что он за счастье счел бы уничтожить некоторые прежние свои повести и стихи. Что прежде тридцати лет редкий писатель произвел истинно хорошие вещи. Он говорил еще, что надо метить как можно выше, что хотя никто из нас не может знать – выйдет ли из него Гете или Шекспир, но надо стараться, надо претендовать и потому надо быть и строгим к себе, и смелым.
Я понимал его мысль и охотно слушался, не спешил, я рассчитывал на то, что, кончивши курс, я буду доктором, не буду зависеть в выборе сюжетов и идей от редакторов, и находил, что лучше написать меньше, но свободно, чем по команде редакций. Я с радостью готов был трудиться над медициной по утрам, чтобы иметь возможность потом запереться и писать, что хочу. Любовь моя также заставляла меня больше трудиться на лекциях. Приданое у этой девушки было не велико, и я думал много о необходимости кончить хорошо курс, чтобы жениться. Таким образом, я в эти три года, от конца 51-го до 54-го, до войны, писал мало и напечатал одну только небольшую повесть, о которой я после поговорю.
Не знаю, что было причиной и что последствием, но препятствий творчеству было много разом; я их перечту. Моя страсть (страсть может вдохновить на великие лирические произведения, особенно стихи, но она отвлекает от вещей обдуманных; а я стихов не писал); занятия наукой; влияние научных приемов, охлаждающих порывы искусства; советы Тургенева не спешить; писать, но не печатать. И наконец, сознание слишком уж больших цензурных препятствий.
Однажды я сказал Тургеневу, что люблю и хочу жениться, когда кончу курс. Он испугался за меня и сказал:
– Нехорошо художнику жениться. Если служить Музе, как говорили в старину, так служить ей одной; остальное надо все приносить в жертву. Еще несчастный брак может способствовать развитию таланта, а счастливый никуда не годится. Конечно, страсть к женщине вещь прекрасная, но я вообще не понимал никогда страсти к девушке; я люблю больше женщину замужнюю, опытную, свободную, которая может легче располагать собою и своими страстями. Жаль, что вы погружены в чувство к одной особе. При вашей внешности, при ваших способностях, если бы вы были больше лихим, – вы бы с ума сводили многих женщин. Надо подходить ко всякой с мыслью, что нет недоступной, что и эта может стать нашей любовницей. Такая жизнь, более буйная, была бы вашему таланту гораздо полезнее… Но что делать?
Я слушал всегда Тургенева с благоговением, но все-таки je faisais mes reserves[12] и любовь моя была очень сильна и искренна.
Я спрашиваю себя теперь – не был ли я сам виноват, что в течение 3-х лет ничего тогда не печатал, кроме одной повести, или нет – и отвечаю, что я был прав!
Времени почти вовсе не было.
Я и тогда часто объективировал сам себя, отступал сам от себя и спрашивал, что мне больше нравится. «Нуждающийся, худой, подурневший, болезненный сотрудник журнала, который пишет много, но к сроку и отчасти по заказу, или молодой врач, свежий, здоровый, полезный, добрый к бедным, светский человек в богатом жилище, при этом эстетик, поэт, мыслитель. Он не бегает сломя голову с утра до вечера по городу, чтобы приобрести много; нет, он хочет только, отдавая часть своей свободы полезному практическому делу, сохранить себе главное – свободу творчества и мысли. Сверх того у него жена умная, с очень тонкой талией, прекрасно воспитана, умна, хитра даже, говорит по-английски, танцует, как птичка или как воздух… Она обожает молодого и гениального мужа, но она любезна… она даже кокетка с другими… И умный муж улыбается этому… «Знай наших!»
Теперь я говорю, что я был прав в своем выборе, в том, что предпочитал врача, который мог написать один очень хороший роман в два-три года, – худому и скверному сотруднику.
Но Тургенев был правее меня, когда боялся счастливого брака.
Впрочем, инстинктивно и я это понял в 54-м году. Когда пришлось выбирать между свободой и семейным счастьем, я выбрал первую, и что бы ни случилось со мною после, я до сих пор не каюсь…
Была у меня тогда начата и другая повесть, «Лето на хуторе», гораздо затейливее, ярче и хуже. Тургенев прочел три главы из нее и хвалил не без строгих замечаний. Он сказал тогда в семье Тютчевых, и Тютчевы мне это передали: «Надо «Немцы» Леонтьева отдать Краевскому, а «Лето на хуторе» в «Современник»; вот у молодого человека и вырастут крылья».
Около того же времени, в 52-м или 53-м году, я написал отрывок «Зимнее утро в помещичьей опустелой усадьбе»; он со временем стал 1-й главой моего большого романа «Подлипки», который я напечатал в 61-м году, почти десять лет спустя.
Я помню, встал я раз зимою довольно рано; комнаты у меня были тихие, отдаленные и хорошие. Мне стало очень грустно и очень хорошо. Я вспомнил о своем родном Кудинове, в котором я давно уже не был; кажется, вообразил себе, что я там один-одинешенек… И мне захотелось туда – смотреть «на бледную вечернюю зарю, умирающую за зимним поредевшим садом»… Я затворил внутренние ставни на окнах, чтобы легче забыть и город, и все на свете, велел слуге сварить поскорее побольше шоколаду и купить несколько хороших сигар…
Сел и написал этот отрывок. На другой же день я, кажется, свез его к графине Сальяс, с которой давно уже познакомил меня Тургенев. Там были Щербина, и Кудрявцев, и, конечно, Феоктистов.
Я прочел.
– Quel magnifique tableau de genre[13]! – воскликнула графиня, – лучшие бы из русских поэтов не постыдились бы подписать под этим имя свое.
Кудрявцев и Щербина тоже хвалили. Феоктистов всегда удивлялся ранней зрелости моих описаний.
Что касается до меня собственно, то я, вспоминая об этой зимней картине, вспоминаю также и слова Каткова, сказанные им мне гораздо позднее:
– Что ж такое теплота? Теплота в душе и останется, а на бумаге не выйдет!
11
Эта глава осталась, к сожалению, не оконченной. – Примеч. издателя И. Фуделя
12
я сделал оговорки (фр.)
13
Какая красивая картина жанра (фр.)