Страница 13 из 14
Несомненно, что этот особый национальный оттенок в жизни хозяйственной есть плод того наделения крестьян землей со значительной долей неотчуждаемости, которое составляет высшую и главную (быть может, даже и единственную) заслугу «реформенной» эпохи нашей.
Третьим образцом культурного национализма нашей политики <18>80-х годов необходимо признать стремления правительства нашего воссоздать в новых формах сословный строй России.
Гр<аф> Дм<итрий> Андр<еевич> Толстой, бывший в <18>70-х годах обер-прокурором, довольно пошлым и даже весьма вредным для Церкви, как министр внутренних дел, явился истинно государственным мужем.
Не будучи ничуть славянофилом в теории, на практике он оказался истинным славянофилом – в смысле не племенном, конечно, а культурно-государственном; в смысле все того же обособления нас от заразы, о которой я говорил. Он дал первый толчок к восстановлению русского дворянства в то время, когда даже в аристократической Англии древние привилегии лордов держатся на волоске и утрачивают с каждым годом практическое свое значение; а в других государствах Европы – все уже давно глубоко уравнено юридически. Вступление на путь сословных реформ было вызвано в России не теоретическими и подражательными предрассудками и наклонностями, как вызваны были многие либеральные реформы <18>60-х годов, а самыми настоятельными, самыми грубыми, так сказать, требованиями и особенностями местной жизни.
Русский крестьянин оказался после 25-летнего опыта неспособным к «легальной» свободе; почувствовалась крайняя нужда – закрепостить его снова, но уже нелично отдельным членам высшего сословия, а целому государству – через посредство новых властей, из среды того же старого дворянства русского, которое, что там ни говори, есть реальная вековая сила нашего общества, сила, созданная самой историей нашей, не во гнев будь сказано ревнителям невозвратимой допетровской старины!
Учреждение земских начальников, конечно, реформа не чисто сословная, а только полусословная, полубюрократическая. Но – что же делать. Национальная особенность нашего дворянства, его, так сказать, историческая оригинальность в том и состоит, что оно издавна было не столько родовой аристократией, сколько наследственным чиновничеством. Что же тут худого?
Герцог Морни, защищая Россию от нападок французских либералов во время польского мятежа, выразился о русском дворянстве довольно удачно: «Дворянство русское есть дворянство демократическое; оно доступно всякому путем заслуг и государственной службы».
Пусть так и будет: «Русское дворянство есть наследственное чиновничество», в среде которого, однако, находится много людей «действительно знатных старинных родов»{28}.
Смешно подумать, что некоторые славянофилы, не дерзая выйти из круга заповеданного учения, ропщут на эти реформы, доказывая, что у нас нет такой аристократии, как на Западе, и потому привилегированные сословия не нужны. А нужно непременно только «две избы»: «Изба воеводская» и «изба земская». «Избы же дворянской» строить нельзя; потому что у нас не было такой родовой аристократии, как в Европе.
Мало ли что! Тем лучше, что мы и в этом хоть немного самостоятельны и независимы.
К сословной реформе гр <афа> Толстого можно как нельзя лучше приложить следующие два правила.
Во-первых, то, что «народ вообще переносит охотнее привилегии высших сословий, когда эти привилегии соединены с действительной властью, чем привилегии без власти».
А во-вторых, то, что вообще «не жизнь надо кроить по теории, а теорию выводить из жизни».
Первая мысль принадлежит Токвилю; вторая – немецкому социологу Рилю в его книге «Страна и люди» («Land und Leute»). Разумеется, что всякая теория была бы не нужна, если бы она к жизни вовсе не прилагалась. Теории («сознание») рано или поздно становятся необходимыми и для практики дел живых; ибо приходит время, когда одни эмпирические действия становятся недостаточны; но – надо тут два процесса: из жизни извлечь теорию и в жизнь же ее обратить.
Конечно, можно сказать почти наверное, что гр. Толстой и его помощники руководились больше ближайшими практическими нуждами, чем какой бы то ни было общей и глубокой социальной теорией; но эмпиризм их должен быть оправдан будущей теорией, по крайней мере, в следующем условном смысле:
1) «Идеал равноправный» (политический и гражданский) должен быть оставлен. Он противен государственной статике. Несовместимость его с долговечностью государств подтверждается и психологическими изысканиями (такими-то и такими-то).
2) Бессословный монархизм неустойчив. Республики аристократические были даже много прочнее.
3) Итак: если окажется невозможным посредством осторожных, медленных, но настойчивых реформ восстановить в России глубокую и весьма сложную неравноправность, то государство русское не может рассчитывать не только на создание в недрах своих нового культурного типа (как надеялся Данилевский), но не должно надеяться даже и на долгое (вековое – 400, 500 и т. д. лет!) отдельное от Запада политическое существование. Весь Запад, предварительным путем – либеральной группировки по племенам, идет быстро ко всеобщей федеративной безосновной (атеистической) и эгалитарной республике.
Чтобы выдержать (через каких-нибудь полвека, положим) напор соединенных сил этой всеевропейской республики и не подчиниться ее началам и власти, Россия должна непременно соблюсти у себя следующие четыре условия: 1) усилить (по возможности) религиозность высшего своего общества; 2) утвердить глубокую сословную разницу (при сохранении доступности высшего слоя); 3) уменьшить донельзя подвижность экономического строя; укрепить законами недвижность двух основных своих сословий – высшего правящего и низшего рабочего; 4) улучшить вещественное экономическое положение рабочего класса настолько, чтобы при неизбежном (к несчастью) дальнейшем практическом общении с Западом русский простолюдин видел бы ясно, что его государственные, сословные и общинные «цепи» гораздо удобнее для материальной жизни, чем свобода западного пролетариата.
Для этой цели нужно заранее приложить все усилия, чтобы уменьшить и тот пауперизм, от которого и земля сама главным (?) образом (?) одна предохранить может.
Такого рода государственное сознание будет истинно национальным; такого рода неевропейская теория будет взята действительно из жизни – и снова в жизнь обращена, как и подобает всякой хорошей и здравой теории. Так делают и врачи-физиологи. Так случается и <на> наших глазах в медицине – с теорией микробов. Наблюдали жизнь – открыли микробов; встречаются опять с болезнью в жизни – берут меры противу действия микробов, хотя бы даже и посредством искусственной их прививки.
Правда, не нашелся еще в России до сих пор ни один ученый – специалист по истории или по социальным наукам, который ударил бы нас всех по головам солидным трактатом в предполагаемом мною духе.
Мы все еще идем немного ощупью и продолжаем мыслить слабо, а делать не глупо; но и это придет… если России суждено… и т. д. и т д.
(Это «если» необходимо прибавлять везде, чтобы не ошибиться…)
Общей, глубокой теории неравноправности у нас еще нет. Смелых гипотез у нас не любят; или, вернее сказать, их очень любят и у нас, но только в книгах западных, а не у своих авторов; своим – не доверяют – на почве теории и гипотез. Но жить государственно и у нас еще хотят, и когда нужды политической жизни хватают за горло наших влиятельных и власть имеющих людей, то и у них пробуждается некоторое бледное подобие мысли, и они инстинктом опыта еще более, чем этой бледной мыслью, нередко наталкиваются на должные меры.
28
Та же мысль, что и у Морни встречается 25 лет спустя и у Николая Петровича Аксакова: «У нас не было настоящего дворянства. Что такое русское дворянство? Оно больше ничего, как наследственное чиновничество». См.: Русское дело. 1889. № 6.