Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



Это было в 1873 году.

Я, проживши около года на Афоне, – обвеянный его святыней, его поражающими строгостями, впервые понял тогда сущность вопроса с настоящей духовной точки зрения; т. е. что это просто великий грех нарушать так сознательно, лукаво и преднамеренно Уставы Церкви, как нарушали их болгарские либеральные вожди по соглашению с турками, обманывая и свой простой народ, и нашу дурацкую интеллигенцию.

Я трепетал за единство Церкви, у которой есть только две могучие опоры: русский Государь и русский народ, с одной стороны, и греческое духовенство, с другой… Я верил заодно с Св. Царем Константином, что и с политической точки зрения чистота и строгость Православного учения важнее нескольких провинций…

Князю Церетелеву ни до чего этого дела не было; для России он, видимо, желал только немедленного успеха, силы и влияния; для себя?.. Для себя – тоже немедленного успеха, силы и влияния…

Я не мог ему этого доставить; иные из тех многих, которые были за болгар и которые были со мной не согласны, – могли…

На что же я ему годился?

Ему нужны были движение, борьба, карьера… а не отеческая дружба человека вовсе не влиятельного и не властного…

Вот если бы я был облечен властью – тогда было бы, вероятно, иное!..

Итак, понявши очень скоро, с одной стороны, мои на него виды; с другой – мое невыгодное в то время положение относительно высокопоставленных лиц, – по болгарскому вопросу со мной не согласных, – Церетелев стал нарочно затевать со мною в обществе споры, чтобы раздражать и сердить меня и, вероятно, чтобы доставить этим некоторое удовольствие тем, кому было нужно. – Спорил он недобросовестно, не так, как спорят простодушные и вместе с тем искренние и смелые приверженцы какой-нибудь драгоценной им идеи; – он спорил не с целью убедить или убедиться, а лишь с желанием под видом веселого, полушуточного, полуобидного товарищеского глумления производить выгодное для себя впечатление…

Я тогда только что впервые «прозрел» в делах Церкви; я думал, что и все умные люди должны будут точно так же прозревать вослед за мною, когда я им скажу, что и я года два-три назад ошибался точно так, как ошибаются они теперь, полагая, что чисто племенной вопрос с эмансипационным оттенком во что бы то ни стало гораздо более важен, чем вопрос Церковной дисциплины, и даже есть такие сочетания, при которых либералы болгары и сербы могут для нас стать (именно близостью и политической дружбой своей) опаснее всяких польских шляхтичей и повстанцев. – Поляки, правда, спирт легко воспламеняемый; но мы знаем, что они спирт, и всегда более или менее готовы тушить его; а религиозный индифферентизм югославянской буржуазии – это мутная и загнивающая вода, вливаемая сначала понемногу и осторожно, а потом и крайне нагло и безбожно в старое, могучее и драгоценное вино греко-российского Православия… Что с нею делать, с этой зловонной водой демократического европеизма?

Мне все кажется, что Церетелев очень хорошо и скорее всякого другого понимал все, что я тогда говорил; – но он понимал также, что ему, начинающему свою карьеру, не рука соглашаться с моими истинами…



Что я не ошибаюсь – на это есть доказательства… Особенно, припоминаю, например, по-видимому, неважных три случая.

Во-первых, я замечу, он до того был даровит (и, быть может, даже гениален), что при всей огненной, можно сказать, практической находчивости своей овладевал почти мгновенно и теоретической основой вопроса и находил для выражения этой теоретической основы именно те слова, которые были нужны.

Так, например, – однажды у меня с одним из весьма умных русских людей на Востоке был спор о супружеской верности. – Противник мой, считая себя вполне Православным, говорил и о чести. – Я возразил, что понятие о чести в этом деле не есть понятие Христианское; а скорее – европейское, и вообще условное… Церетелев вмешался в спор и стал на мою сторону. (Здесь он мог дать волю своему беспристрастию, ибо и противник мой, хотя и высокопоставл. по службе, в то время не был еще в таком властном положении, чтобы Церетелеву он был бы очень нужен, и самый вопрос текущей политики не касался.) – Противник наш был один из умнейших и образованнейших русских людей нашего времени; – и убедить или даже переспорить такого человека было нелегко. – Я, который целый год перед этим прожил с афонскими монахами и только и думал в то время о том, что «грех» и что «не грех» по учению Церкви (ибо для меня то время было каким-то возрождением сердечным и умственным, как бы вторым крещением…), – я сознаюсь, – нашел лучшим замолчать и предоставить Церетелеву защищать мою же тему. – Не отвергая ничуть понятия о чести и не чуждаясь его – он говорил только, что Православию до этой стороны вопроса нет и дела; что бесчестие даже может быть полезно для смирения и т. д. … А дело в том, что «Dieu le veut», Бог дал заповедь верности – и кончено. – Я помню – он прибавил: «Я сам, положим, ни во что это не верю; – но когда рассуждаешь о Христианстве, – то надо же становиться на точку зрения Церкви и не забывать существенных принципов учения…»

Слов его на этот раз я с точностью не помню, и понимаю, что и я сам мог бы сказать то же самое; – но я зато помню очень хорошо мои побочные мысли во время этого спора. – Я молчал, слушая его, и думал про себя: «Как он способен – этот юноша! – Сколько ясности и твердости в уме его, сколько энергии в темпераменте!.. Настоящие Православные идеи у нас так забыты и засыпаны так давно всяким утилитарным, гуманическим и другим западным хламом!.. Мне в сорок лет нужно было снова уверовать, прожить год на Афоне, чтобы уметь говорить то, что этот двадцатипятилетний молодой человек говорит и без веры, и без помощи духовного чтения или духовнических бесед…»

В этом споре он случайно был на моей стороне; – но случился и другой еще спор, в котором он сначала не принимал участия и внезапно прекратил его, вмешавшись видимо противу меня, но вместе с тем так, что и противнику моему показал косвенно, как бы нужно было «ставить вопрос». – Речь шла о тогдашних распрях на Афоне между греческими и русскими монахами за права на Афонский Св. Пантелеймона монастырь, обыкновенно называемый Руссик. – Я – всем сердцем преданный духовникам Руссика О. Иерониму и Макарию, обязанный им донельзя, почти влюбленный в них духовно, как влюбляются женщины в своих «directeurs de conscience»[3], – не мог ни на минуту забыть, что и для пользы Церкви, и для будущего России – нам в Церковных делах на Востоке надо быть прежде всего в тесном союзе с греками и что греко-русский союз на почве (преимущественно, если не исключительно) Церковной есть самая несокрушимая в мире сила, ибо последствия такого Церковного единения неисчислимы, и ветви от этих вековых корней часто незаметной, но необъятной и несокрушимой сетью покрывают всю историческую жизнь Христианского Востока от Новой Земли и Камчатки до берегов Нила, Вислы и Дуная…

Я доказывал, что в случае крайности, во имя Церковного «домостроительства» и во имя политической дальновидности, надо пожертвовать даже и самыми справедливыми требованиями русских монахов и, вознаграждая их сторицей иначе, – уступить грекам, не как грекам, а как афонцам, ибо Афон в некоторой степени важнее для нас, чем самый Иерусалим. – В Иерусалиме, конечно, почти каждый камень – святыня, – но только камень; — а на Афоне мы и теперь, во времена Лессепсов и Нечаевых (не знаю, кто хуже, я думаю, Лессепс!), можем видеть жизнь почти такую же святую, какую видели современники Иоаннов Златоустов, Симеонов Столпников и Пахомиев Великих.

Так я думал и тогда, но не ручаюсь, что я тогда так ясно говорил нашим дипломатам, как говорю теперь. – Я ручаюсь за одно, что мне возражали совсем не то, что нужно. – Мне говорили (и вовсе не шутя, хоть и всё с улыбкою), что греки «подлецы», что они «льстивы до сего дня», что даже и хорошие монахи-греки на Афоне теперь (в 1872–73 годах) так раздражены и сбиты с толку пугалами панславизма и болгарской схизмы, что они Бог знает, что делают; «удивляюсь, как это вы, такой друг духовников Руссика, хотите даже их принести в жертву…» и т. д. <…> Признаюсь, на такие соображения, которые прилично слышать лишь от молодой «дамы», – я не знал, что и сказать нашим дипломатам… Мне было стыдно за них…

3

духовных наставников (фр.)